«Ты не сделаешь этого, — резонировала она, не в том смысле, что откликалась эхом, а в том смысле, что выдвигала резон для воздержания от насилия. — Почему? Хотя бы потому, что ты уважаешь меня и видишь во мне не только влагалище!» На чреслах сержанта задрожали железные предметы. Он, признаться, никогда и представить себе не мог подобного резона, а сейчас содрогнулся. Она встала, и луна обтянула своим светом ее тело будущей чемпионки Бостонского марафона. «Ну что ж, пойдем в гараж, Айзек».
Утром за завтраком министр Грубианов, как был, в наемном фраке, подарил палмеровскому племяннику Фрицу Герменстадту часы «Тиссо» с браслеткой, а его мамочке Розалин две бумажки из слежавшегося за пазухой запаса сотенных. Сгев изрядную горку вирджинских гречневых блинчиков с кленовой патокой, он попросил включить CNN. Оказалось, что в Москве в полный рост развивается, по выражению нового президента Руцкого Сани, «вторая Октябрьская революция».
С этого момента весь уик-энд пошел под оком Атланты, если можно так для красоты выразиться, имея в виду сиэнэновские камеры, парящие над сонмищем московских зданий, в том числе и над министерством Грубианова. Фрак все-таки полез по швам. Небритый министр в глубоком кресле перед ящиком курил украденную сигару, булькал солодовым виски «Гленморанджи». Между тем по экрану прокатывались волны вновь осатаневших большевиков. Вдоль Садового кольца горели костры из автомобильных покрышек. Ухая молотками, свистя серпами, накатываясь колесницами свастик, толпа расправлялась с милицией. Средь ражих детин смертоносицами с профилями Ильичей и Иосифов неслись комсомолки сороковых и пятидесятых. Ударные хлопцы захлестывали на омоновских шеях велосипедные цепочки, старухи довершали дело древками знамен.
Грубианов Аркадий бил кулаком в ладонь, похохатывал, дико оборачивался к Палмер как бы за подтверждением своих невысказанных мыслей. Вокруг ходили на цыпочках, прикладывали палец к губам. Домочадцам казалось, что в гостиной поселился тифозный или алкогольный больной.
Так шли часы, борода у министра росла, красные в Москве побеждали. Блокада прорвана! Из огромного дома, построенного, как нарочно, в стиле социалистического апофеоза, выходили цепи автоматчиков в камуфляже. Раскатившись «Кразами», врубались в соседний небоскреб, вышвыривали трехцветные тряпки, вздымали победный кумач. Рушились стеклянные стены капитализма. «Ух, дали! Ух, здорово! Саша, вперед!» — восхищенно кричал Грубианов. С огромного балкона вождь московского восстания, не менее опухший, чем вирджинский зритель, провозглашал победу, посылал пролетариат на Останкино, на Кремль!
Недолгое время спустя возникли кадры вдвойне телевизионного побоища: американское телевидение «покрывало» гибель российского. Генерал в натянутом на уши берете с лицом гиены распоряжался штурмом. «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и Макашов на битву поведет», — голосили мастера завтрашних расстрелов. С ревом пронеслась выпущенная по центральному входу ракетная граната. Летят стекла, коллапсирует бетон. «Ух ты! Ух ты!» — хохочет в виргинской ночи министр свергаемого правительства.
Боже, что с ним происходит, шептала Палмер. Тут просто все сплелось, Ставрогин и Свидригайлов со всей современной гнилью! Кто он такой, если не исчадие русской литературы? Она задремывала в углу вековой палмеровской гостиной под портретом грэндматушки и просыпалась, когда телевизор начинал тарахтеть на более высоких оборотах и когда что-нибудь с грохотом рушилось в Москве, а Грубианов разражался новым потоком хохота. История поворачивает вспять, а исчадие хохочет!
История, однако, повернув вспять, только потопталась на одном месте, а потом снова крутанулась и погнала краснопузых назад, под защиту советской конституции. Министр Грубианов продолжал наслаждаться зрелищем. Кантемировские танки начали молотить по штабу «второй Октябрьской революции», а он хохотал с тем же восторгом: «Вот дают! Вот здорово! Паша, вперед!» Вожди пошли сдаваться, и тогда уж он дохохатывался до икоты: «Вот кайф!»
Уж и следующий день занялся над невинной Виргинией, и в тлетворной Москве стало вечереть под осыпающимся пеплом, когда министр грохнулся на колени, обхватил ноги Палмер всечеловеческим обгятием и бурно заговорил в манере дубль-МХАТа, временами погружаясь носом в женскую опушку, немного колючую даже через тренировочные штаны: «Возьми меня, Кимберлилулочка окаянная, мать-одиночка, ведь я твой единственный гуманитарный пакет! Никто, никто не знает, кто я на самом деле такой, а тому, кто узнает, уже не поверят! Увези, увези ты меня от меня самого со всеми моими слипшимися долларами! Жизнь еще грезится за подлейшими долларами! В Тринидад ли, в Тобаго ль, дай мне очухаться в тропиках чувств, отмыться в водопадах признаний! Не покидай меня, Дево, в апофеозе мечты о всемирной демократии! Леди Доброты, лишь в лоне твоем вижу вселенскую милость, гадом буду, ангел человечества!»
Подняв лицо к потолку, Палмер ждала, когда излияния захлебнутся. Вопрос доброты был для нее мучительным. В ранней юности, глядя в зеркало на свое лицо и замечая в нем выражение доброты, она думала: «При моей внешности доброта — это единственное, на что я могу рассчитывать». Эти мысли приводили к некоторому самоистязанию: «То, что люди и в частности мужчины принимают за доброту, на самом деле может быть лишь самоскроенной маской, а по своей сути я, возможно, хитра и зла». Поездка в Россию усугубила это противоречие. Маска, кажется, слишком плотно прилепилась к губам и носогубным складкам. Все вокруг пили за ее доброту. «Я неискренняя, самоистязалась она, я ловчу со своей добротой и все из-за проклятых мужчин».
«Eleves-toi, Arcady, s-il tu plait», — сказала она не по-английски, но от растерянности перед очередным поворотом судьбы и не по-русски. Школьная программа французского языка вдруг выплеснула из глубин еще один упругий фонтанчик милосердия.
Туристическое шоссе Скайлайн-драйв вьется по самому гребешку Голубого Хребта над долиной Шенандоа, больше ста миль на юг. Справа открываются ошеломляющие закаты, слева благодетельные восходы. В зависимости от времени суток, разумеется. Но если вы в отрыве, разумеется, в разгаре гуманистической акции, вам может показаться, что небеса запылали одновременно с обеих сторон.
Палмер выбрала этот путь инстинктивно и только лишь потом поняла, что пытается уйти от представителей сил порядка. Она вела свой автомобиль, стараясь сгонять с лица всякие промельки доброты. Рядом в распаханном по всем швам фраке кучей осело тело министра. Не видя никакой манифестации небес, он храпел в отключке, однако временами вздрагивал и четко отвечал на неслышные вопросы: «Не состоял! Не был! Не подписывал! Не докладывал! Не брал!» Однажды вдруг вспучился, забормотал: «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй, прости и защити!» — и рухнул снова.
При прошествии получаса, взглянув в зеркальце, Палмер увидела плотно идущий вслед за ней «Шевроле» с сигнальной перекладиной на крыше. Маске викинга за его ветровым стеклом не хватало только двух коровьих рогов по бокам головы. Ну что ж, сержант Айзексон, вот сейчас мы и проверим ваши человеческие качества!
1996ЗАТОВАРЕННАЯ БОЧКОТАРА
Журнальный вариант. Печатался в журнале «Юность»
Повесть с преувеличениями и сновидениями
Затоварилась бочкотара, зацвела желтым цветком, затарилась, затюрилась и с места стронулась.
Из газет.
В палисаднике под вечер скопление пчел, жужжание, деловые перелеты с георгина на подсолнух, с табака на резеду, инспекция комнатных левкоев и желтофиолей в открытых окнах; труды, труды в горячем воздухе районного центра.
Вторжение наглых инородцев, жирных навозных мух, пресыщенных мусорной кучей.
Ломкий, как танго, полет на исходе жизни — темнокрылая бабочка — адмирал, почти барон Врангель.
На улице, за палисадником, все еще оседает пыль от прошедшего полчаса назад грузовика.
Хозяин — потомственный рабочий пенсионного возраста, тихо и уютно сидящий на скамейке с цигаркою в желтых, трудно зажатых пальцах, рассказывает приятелю, почти двойнику, о художествах сына:
— Я совсем атрофировал к нему отцовское отношение. Мы, Телескоповы, сам знаешь, Петр Ильич, по механической части, в лабораторных цехах, слуги индустрии. В четырех коленах, Петр Ильич, как знаешь. Сюда, к идиотизму сельской жизни, возвращаемся на заслуженный отдых, лишь только когда соль в коленах снижает квалификацию, как и вы, Петр Ильич. А он, Владимир, мой старшой, после армии цыганил неизвестно где почти полную семилетку, вернулся в Питер в совершенно отрицательном виде, голая пьянь, возмущенные глаза. Устроил я его в цех. Талант телескоповский, руки телескоповские, наша, телескоповская голова, льняная и легкая. Глаз стал совершенно художественный, У меня, Петр Ильич, сердце пело, когда мы с Владимиром вместе возвращались с завода, да эх… все опять процыганил… И в кого, сам не пойму. К отцу на пенсионные хлеба прикатил, стыд и позор… зов земли, говорит, родина предков…