В проходной его остановили. Пожилая женщина в очках с дешевой алюминиевой оправой спросила его имя. Сашо назвал себя, сказал, к кому приехал, женщина бросила на него недовольный взгляд.
— Знаю, знаю, — сказала она. — Подожди немного.
Женщина исчезла и немного погодя вернулась вместе с Юлианой — в чистом белом халате и с книгой в руках. Она совсем успокоилась, но при виде его лицо у нее просияло.
— Я страшно рада, что вы приехали! — искренне проговорила она. — И, говоря по правде, не ожидала, что вы так молоды.
— Не так уж я и молод, — удивленно ответил Сашо.
— Сейчас я отведу вас к ней, — продолжала Юлиана. — Только будьте очень осторожны!.. Несколько часов она была просто в беспамятстве.
Сашо не ответил. Конечно, он имел самое слабое представление обо всем, что случилось.
— В другой раз расскажу вам все подробно, — добавила Юлиана. — А сейчас пойдем!
Юлиана не выполнила своего обещания и никогда не рассказала ему, как это случилось. Эта страница так навсегда и осталась для него закрытой. Все, пережитое обеими женщинами, они впоследствии боялись даже вспоминать, не то что рассказывать.
Сашо вошел в палату и, пораженный, остановился на пороге. В зыбком свете лампы перед ним предстала словно бы совершенно другая девушка. Прежде всего она показалась ему страшно маленькой. Особенно уменьшилось ее побледневшее личико, от которого остались, казалось, одни глаза. И в этих глазах было все — надежда, любовь, ожидание. Сострадание и прощение, немая мольба. И больше всего — страх: он ли это на самом деле, зачем он приехал, любит ли ее до сих пор, не уйдет ли, подавленный и полный отвращения?
Сашо попытался ободряюще улыбнуться, но вместо улыбки получилась какая-то жалкая гримаса. Хотел что-нибудь сказать, но слова застряли в горле. Он понимал, что сейчас любое слово прозвучит фальшиво. Она и сама сейчас не настоящая, просто какой-то до смерти перепуганный раненый зверек. Да, как тот котенок, которого он когда-то сбросил с балкона и потом нашел под дверью — несчастного, охваченного ужасом котенка, у которого не было никакого другого выхода, кроме как опять вернуться к своему убийце и показать ему свою сломанную лапку, чтобы вызвать хоть каплю сострадания.
Он молча подошел к кровати и присел на низкую белую табуретку. Потом взял ее обескровленную руку в свою. Холодная, худенькая ручка с истончившимися пальцами. Он гладил их другой рукой, чувствуя, как дрожат у него губы. Казалось, никогда еще в душе у него не боролось так много и таких разных чувств, он просто задыхался сейчас под их напором. И все же перед ними словно стояла какая-то преграда, какая-то плотина из мокрых, позеленевших камней. Он сам воздвиг ее в себе, чтобы уберечься от отвратительного чувства вины, — воздвиг еще тогда, когда трусливо прятался от Сузи. И эта преграда так и осталась в нем, хотя и скрытая под корнями и желтой тиной, нанесенной течением. Сейчас сквозь преграду пробивалось немного чистой воды — не больше.
— Я думала, ты не приедешь, мышонок, — еле слышно проговорила Криста. — Что тебе что-нибудь помешает.
— Как это я мог не приехать? — удивился Сашо.
Она поняла. Она взяла его руку и приложила к своей холодной щеке. Потом поцеловала эту сильную мужскую ладонь и заплакала, счастливая и успокоенная. Она плакала и все прижимала к щеке его руку, обливая ее горячими слезами. Он молчал, растроганный, где-то в глубине души уже сознавая, что эти слезы — безмолвный, вынесенный ему приговор. Окончательный приговор. Наверняка справедливый и предопределенный заранее. Быть может, прекрасный и даже приятный приговор, против которого не было никакого желания протестовать. И все же — приговор.
Все произошло так быстро, что Урумов не успел ничего осознать. Он с трудом сохранял спокойствие, пока Сашо объяснял ему, как разыгрываются этюды. Затем племянник умчался, оставив после себя что-то, напоминающее напряжение перед сильной грозой. Как всегда, когда он был чем-нибудь смущен или расстроен, академик подошел к окну. Солнце уже низко склонилось к западу, на неровной спине Витоши еле заметно поблескивали окна горных приютов. Сейчас его занимала одна-единственная мысль — какие последствия таит в себе это неожиданное событие.
Случилось что-то очень важное, ребенка больше не было. В любом случае это означало конец чего-то. Или начало чего-то, может быть, совершенно непредвиденного. Но что бы это ни было, он чувствовал, что еще не готов его принять.
А вчерашний день был таким счастливым и спокойным. Он просто видел, как Мария подходит к нему с грибами в руках, страшно гордая и счастливая своей находкой. Потом они сидели в редкой тени калинового куста, осыпавшего крутой берег мертвыми белыми цветами. Видел все как на ладони — заводь, молодые тополя, квадраты рыбопитомника у другого берега. Какой прекрасный, бесконечный, разомлевший от жары день. Казалось, он так и остался сидеть там, на берегу, и вода, пришедшая с гор, омывает его запыленные, усталые ноги. Так и хотелось задремать, уснуть навсегда под журчанье реки. Остаться неизменным в вечности. Конечно, тогда у калины никогда не созреют ее мелкие ягоды, не нальются алые грозди. Но зато день, его день останется бесконечным. Не будет никакого заката, никакого завтра. Он боялся каждого нового дня, каждого шага в неведомое. Любая перемена казалась ему ужасной.
Зазвенел телефон, он вздрогнул и вышел в холл. Академик возненавидел эту черную трубку, сделанную так, чтобы держать ее было как можно удобней и легче. Почему это люди так по-глупому стремятся обставить как можно удобней каждую плохую весть, каждое несчастье, даже каждую смерть — электрический стул, роскошные подземные убежища. Все равно — дурная весть не станет от этого лучше, смерть — милосерднее. В мембране загудел хрипловатый мужской голос, и академик облегченно перевел дух.
— Профессор, это я, Трифон. Звоню из автомата.
Трифон был его старый, ушедший на пенсию шофер. Сейчас он приехал за ним на институтской машине.
— Хорошо, Трифон, но не рановато ли ты явился?
— Раньше — вернее… Газетку пока почитаю…
Это верно, пока Трифон прочтет газету, может наступить утро. Хотя читал он только «Вечерни новини», да и там — одни лишь объявления, от первого до последнего. И особенно внимательно — объявления о купле-продаже. Над каждым из них Трифон размышлял подолгу и с удовольствием, словно бы одинаково был готов купить и магнитофон, и рояль, и детскую коляску.
— Как твои почки? — на всякий случай спросил Урумов.
— Какие почки? А, мои, болят понемножку.
Сегодня утром Трифон пожаловался на почечный приступ, случившийся с ним в воскресенье. Потому, мол, и не пришел. Урумову стало ясно, что старик соврал. Ничего — прекрасная, благословенная ложь. Наверное, просто выпил лишнего накануне. Да и кто мог утром разбудить этого несчастного одинокого вдовца. Невестка никогда не утруждала себя надобными обязанностями, хотя и жила бесплатно в его квартире, построенной за счет бесчисленных мелких шоферских ухищрений. Да и к чему его будить, чтоб только кашлял да харкал в уборной.
— Ладно, стой, пока не выйду, — сказал Урумов.
— Буду стоять, как пришитый! — с усердием пообещал Трифон.
Урумов положил трубку и опять вернулся к окну. Вид недалеких гор всегда действовал на него успокаивающе, помогал забывать о времени. Но сегодня это не слишком получалось. Ему очень хотелось думать о погибших белых мышах, хотелось тревожиться из-за них, а сил не было. Сегодня все, что относилось к завтрашнему дню, его не интересовало.
Он не знал, что уже приговорен. Собственно, каждый человек приговорен, но. у его смерти было определенное имя. Урумов встретил ее более сорока лет назад, не увидев и не распознав ее. Встретил в том самом «Альказаре» с его русскими балалайками и певичками, с его замызганным бархатом, бумажными фонариками и гирляндами, маскирующими закопченный потолок; встретил в тот самый день, когда заглянул туда, чтобы наскоро поужинать, — у нее на глазах, у нее в глазах, в ней самой; встретил за столом в рубиновых отблесках вина, в платье, имитирующем змеиную кожу, и — с ядом. Ядом, который он выпил в бокале шампанского. Кто из людей знает, когда он, в сущности, видит ее впервые, — так много у нее лиц и такими повинными кажутся ее страшные преображения.
Самое главное сейчас не думать и спокойно ждать. Но это страшное ожидание раздирало его нервы, омрачало долгие солнечные дни. Все утро Урумов провел в каком-то грустном забытьи. Он не хотел думать о завтрашнем дне, хотя с радостью вспоминал о вчерашнем. Почему? Он прекрасно знал — то, что связывает человека с прошлым, ничем не отличается от того, что связывает его с будущим. Обе эти связи одинаково крепки и надежны и — самое главное — одинаково реальны. Одни лишь слепцы верят в то, что только сегодняшний день — настоящий. Надо успокоиться и расслабиться. И Урумов действительно расслабился, его вновь охватила сонливая нежность, которая не покидала его все последние дни; ощущение прикоснувшихся к лицу кончиков пальцев, бессонные рассветы, когда восходит зеленоватая звезда. Нет, не белая, рожденная из морской пены, а его собственная — на бледно-алом фоне неба.