Она не ответила.
Он взял ее руку, поднес к лицу и прижался губами к узкому запястью, косточке, выпирающей бугорком.
Рука у нее была безвольная, чужая.
А ведь это правда, подумал он запоздало, она всегда была с ним…
Он выпустил ее руку. Ему стало тоскливо, холодно — до дрожи, как в тот раз, когда они сидели в садике перед музеем и говорили о Темирове…
На мгновение перед ним промелькнул извилистый ручеек на дне каньона.
Скоро рассвет, подумал он и поежился. Стрелок на циферблате не было видно. Рассвет и дорога…
— А теперь, — Феликс старался, чтобы голос его звучал весело, и легонько толкнул плечом ее — казалось, закоченевшее — плечо, — а теперь прочитайте еще раз первую суру. То место, где о дороге прямой…
— Вам понравилось? — Голос ее оттаял.
— Не то слово…
… И снова он видел — жемчужные бусины нижутся на длинную, бесконечную нить…
— Это только кажется, — сказал он, когда Айгуль смолкла, — кажется, что у каждого свой путь. Дорога для всех одна…
— А теперь поцелуйте меня, — сказала она, не дослушав. — Нас зовут.
Феликс и сам уже слышал — их звали, попеременно, Карцев и Спиридонов.
— Кони ржут, — рассмеялся он. И поцеловал ее в закрытые глаза — торопливо, легко, весело, должно быть, не так, как ей хотелось.
На западе лежала еще плотная синева, а восток был уже прозрачным, желтым с прозеленью, цвета недозрелого лимона. «Рафик» во весь опор мчался по степи. Негритяночка танцевала под ветровым стеклом.
Не спали в машине только двое — Феликс и Кенжек. Остальные, изнуренные путешествием и бессонной ночью, заснули сразу же, как только автобус тронулся в обратный путь, и спали крепко, не поддаваясь тряске и толчкам.
На заднем сидении, уткнувшись в плечо Беку бледным лицом, спала Вера, и Бек, сняв очки, улыбался во сне безмятежной, блаженной улыбкой. Рядом, на каждом ухабе сильно взматывая головой на длинной худой шее, спал Спиридонов. Карцев сидел с ним бок о бок, скрестив на груди толстые волосатые руки, лицо его было угрюмо и временами подергивалось, как если бы ему снился скверный сон. Гронский, ослабев, пускал звучные, с побулькиванием, рулады своим крупным, в прожилках, носом. Рита уютным клубочком свернулась на сидении, положив голову на колени Сергею. Лицо у нее во сне было сладостным и безгрешным, как у ангелов Ботичелли. Серое, небритое лицо Сергея казалось смертельно уставшим. Тихо похрапывал сидевший перед Феликсом Жаик.
У окна, положив голову Феликсу на плечо, дремала Айгуль… У него не было полной уверенности, что она спит, но и потревожить ее, разбудить, задвигая стекло, он боялся. В окно дул свежий, холодный ветер. Он шевелил волосы Айгуль, играл, раздувал черные пряди, щекотавшие Феликсу щеки и шею. Он сидел прямо, в неловкой, напряженной позе, не пытаясь ее изменить. Степные запахи — трав, росы, отяжелевшей за ночь, слежавшейся на дороге пыли — лились в «рафик» вместе с ветром. Казалось, он вдыхает запах Айгуль. Айгуль, думал он, Лунный цветок…
Голова у него была ясной, прозрачной, — той особой прозрачностью, которая всегда наступает под утро после ночи, проведенной без сна. Когда ясность, не дававшаяся так долго, кажется наконец обретённой. Устойчивая, спокойная ясность…
Он знал все то же, что знал и раньше, но теперь все то, что он знал, для него сложилось в простой и прочный сюжет. Он знал, что это та простота, свободная от лукавых, искусно сплетенных и фальшивых извивов, которая и есть подлинность: было, и было именно так. И было не как ему бы хотелось, а как было. И то, что было, теперь оставалось написать.
Он знал, конечно, и то, что это обманная, хрупкая ясность, не та, которая уже легла на бумагу. Что она еще не раз уступит место смуте, туману, отчаянью… Но сейчас это была ясность, он видел и ощущал все, что должен написать. И в то, что должен он написать, естественно, без натуги ложились — и надпись с юсом малым, выцарапанная на мазаре, и черные, неистовые глаза Айдара, и нежный пушок на розовых щеках Бубенцова, и подземный храм, который он успел увидеть лишь мельком, при свете фонаря, и даже кованый браслет, который был на коричневой руке у старухи, в маленьком, затерянном среди степи ауле…
Он не спал, но временами ему казалось, что он спит, и он уже не мог отличить то, что ему приснилось, от того, что было наяву.
И точно так же, не сознавая, это явь или сон, как бы находясь между тем и другим, посредине, он услышал, когда «рафик» уже притормозил у гостиницы, что Статистик, районный инспектор Казбек Темиров, — убит.
И один, и вместе со всеми…
Из присяги, которую приносили граждане древних Афин.1
Страшна в этой истории была не только смерть Казбека Темирова, страшна была ее совершенная нелепость.
Накануне вечером он поехал в аул, километрах в тридцати-сорока, на шилде к своему давнему другу — у того невестка родила первенца. Веселье затянулось. Темиров заночевал в ауле. Наутро он и другие гости отправились домой. Ехали двумя машинами. В дороге у одной что-то сломалось, пришлось остановиться. Пока шофёры чинили мотор, кто-то предложил пострелять в бутылку — на меткость. И здесь Темиров случайно задел рукой ружье, которое держал, готовясь к выстрелу, один из его спутников, Ораз… Пуля пробила Темирову сердце. Домой его привезли мертвым. Произошло все это два или три часа назад.
Рымкеш, поминутно всхлипывая, с красными от слез глазами, рассказала им обо всем, стоя на крыльце гостиницы, и повторила еще раз в кают-компании, где все они толпились, не расходясь по своим номерам. Феликс не заметил, когда исчезли Жаик и Айгуль, — должно быть, в то время, пока остальные, в полнейшем ошеломлении, проталкивались следом за Рымкеш по тесному коридору.
То же самое, не считая подробностей, услышали они в той же кают-компании от старухи-уборщицы и двух командированных, которые прилетели утром и по пути в гостиницу завернули к дежурному в райисполком. Там, несмотря на ранний час, собралось много народу, и они узнали о случившемся. Возможно, именно эти парни в цветастых рубашках, степенно прихлебывающие из пиалушек горячий и крепкий, хорошо заваренный чай и рассказывающие о том, что им было известно, с вежливым участием посторонних, — возможно, именно они, а не Рымкеш и не растерянная, испуганная уборщица, вдобавок скверно говорящая по-русски, заставили Феликса поверить, что все, что случилось, произошло на самом деле, а не является обрывком бессвязного, нелепого сна.
Первым опомнился Сергей, — то есть не то чтобы опомнился, он, перешагнув порог кают-компании, сразу даже и не сел, а рухнул на табурет, как если бы его больше не держали ноги, — но, как бы там ни было, он первым овладел собой и заговорил, начал задавать вопросы, и его светлые глаза из диких каких-то, диких и одурелых, постепенно делались все более ожесточенными, пронзительными, в них появился стеклянный блеск. Он появился, заметил Феликс, в тот момент, когда Рымкеш упомянула о Сарсене — среди тех, кто был с Темировым. Тут Сергей впился в нее глазами, переспросил раз и еще раз, и начал допытываться, откуда взялось ружье, и чье оно, это ружье, и как, в каком положении оно выстрелило, начал задавать вопросы, на которые Рымкеш, разумеется, не могла ответить, как не могла ответить и на вопросы, которые принялись ей задавать Карцев и Спиридонов.
Сами по себе вполне естественные и уместные, эти вопросы казались Феликсу сейчас неестественными и неуместными, даже кощунственными, так как подменяли то страшное И непоправимое, что случилось, мелким и несущественным — обстоятельствами, которые этому сопутствовали. Но раньше, чем он успел что-то по этому поводу сказать, у Веры с отчаянием в голосе вырвалось:
— Ах, ну какое, какое это теперь имеет значение!..
И Гронский, до того не проронивший ни слова, сказал:
— Девочка права… — Он хотел что-то прибавить, но только с горечью взглянул на всех и опустил глаза. — Абсолютно никакого значения, — пробормотал он.
Рымкеш, внезапно разрыдавшись, ушла.
Бек о чем-то спросил уборщицу, которая нерешительно топталась на пороге с веником в руках. Она ответила и тоже вышла.
— У Рымкеш сын шофером, на одной из тех машин, — пояснил Бек. И с укоризной посмотрел на Сергея.
— А я почем знал, — хмуро отозвался Сергей. Слова Бека его, казалось, не тронули, как и слезы Рымкеш.
Оба приезжих встали и тихонько удалились из комнаты, перед тем старательно смахнув со стола крошки и составив, одна в другую, пиалушки на подоконнике. Дверь за ними плотно затворилась.
— Не нравится мне эта история, — сказал Сергей.
— Чему уж тут нравиться… — пробормотал Спиридонов.