Сразу после клиники Лена уехала куда-то на юг, а уже месяцев через пять Сергей увидел ее афишу у консерватории – Лист, Шопен, Сибелиус… Он к этому времени уже съездил в Швецию с днями культуры и подписал там контракт на диск. Голос вернулся почти полностью, спал нормально, Ирка очень жалела и любила, как ей Бог дал.
В августе они встретились – он обедал в Доме композиторов, вышел из ресторана и увидел ее, спускающуюся со второго этажа в сопровождении какого-то седого, в солидном костюме, в некрасивых очках. Сергей растерялся, но она окликнула: «Сереженька, привет! Это мой муж, знакомьтесь… Володя, вот, пожалуйста, мой любимый певец, единственный настоящий на нашей эстраде, я все собираюсь с ним программу сделать… Представляешь, поп-группа – и классическое фортепиано?!»
Ни единого седого волоса не было в ее жгучих кудрях, качались в ушах огромные серьги, лиловый шелк обтягивал и блестел. Осенью она собиралась в большое турне по Штатам.
Говорила легко, глядя куда угодно, только не на Сергея, и лишь раз взглянула прямо и быстро, и он понял – тоже все помнит, и не выбить этого никакой стрельбой.
Вечером он сидел на кухне и слушал радио. В хит-параде его «Романс» отодвинулся на четвертое место, в остальном больших новостей не было. В Европе все ликовали, депутаты все делились огорчениями. Сергей в сотый раз вспомнил Челябинск, теплый и холодный воздух, обдувавший потную спину, вспомнил, как она сползала в машине, а он перегибался и пытался включить зажигание… Он набрал ее номер, дождался, пока подошел муж, и повесил трубку.
Запах плацкартного вагона был особенно невыносим в противоестественном сочетании с холодом. Они лежали на верхней полке по ходу, и ледяные струи от окна шли над их головами, как автоматные очереди, и когда она или он на мгновение приподнимались, эти дуновения потустороннего создавали ощущение чьей-то осмысленной войны против них, еще живых и, видимо, тем мешающих вагонной вони, заоконному холоду и безнадежности распространиться на весь мир.
Им не помешало бы ничто – ни довольно все-таки яркий полусвет от притушенных потолочных плафонов, в котором, конечно, все было бы видно, ни непрерывно мотающиеся по проходу пьяные и просто какие-то придурочные в кирзовых сапогах поверх джинсов, в трикотажных тренировочных, в тельняшках, ни сидящая с ногами на нижнем боковом девка в скрипящем поролоном розовом стеганом халате, непрестанно читающая журнал «Смена» – ничто и никто. Но холод, проклятый вонючий холод, омерзительная холодная вонь парализовали и его, и ее, хотя оба не хотели в этом признаваться и делали вид, что едва сдерживаются. Но холод уже давно сбил, обессилил его желание, и он дрожал не от страсти, и ее груди напряглись и соски распрямлялись совсем не от желания – оба просто отчаянно продрогли.
Он лежал с краю, на правом боку, вытянув и закинув правую руку на подушку и закрывая от чертова сквозняка ее голову – она была склонна к быстрым простудам, у нее было слабое горло, трахеи. Левую руку он сунул глубоко под ее свитер и какую-то майку, рука согревалась, и согревалась ее грудь, и эта рука и грудь начинали как бы отдельные отношения между собой, что-то у них там затевалось, какие-то игры, какое-то взаимное перетекание жизни сквозь сухую и жесткую кожу ладони и влажную тонкую кожу груди – левая рука мужчины на правой груди женщины, все нормально. Но тут он улавливал приближение стрелки, на которой вагон должно было здорово тряхнуть, он быстро научился чувствовать приближение этого момента и лихорадочно высвобождал левую руку, вцеплялся ею в крючок над полкой, маленький хромированный крючок для полотенца – чтобы не свалиться обоим. И снова только холод владел ими.
Она лежала у стенки, на левом боку, лицом к нему, спиной прижавшись к стенке, между этой уже совсем невыносимо ледяной стеной и своими лопатками она проложила одеяло, но оно почему-то съезжало, и прикосновение к пластику даже сквозь свитер наполняло ее отчаянием. Руки она держала на его груди, сунув их под свитер и рубашку, она держала их так все время, но пальцы все никак не согревались, она перебирала волосы на его груди и чувствовала, что он при этом не испытывает ничего, кроме озноба от ее пальцев.
Потом проводница потушила свет, и вагон заснул – храп, бормотание, ночная тяжкая работа десятков нездоровых носоглоток, легких, желудков во тьме напоминали об окружающих людях, жизни, но это уже было совсем другое дело, и спустя минут сорок им стало казаться, что холод отступил, – да они и вправду наконец согрелись, лежа в свитерах, носках, джинсах под одеялом и его курткой, наброшенной на ноги. Они даже задремали оба – сразу и очень ненадолго, минут на пятнадцать, но проснулись с ощущением долгого общего сна, почти супружества.
Без звука, дыханием, они продолжали свой нескончаемый шепот, они рассказывали друг другу жизнь, он вспоминал конец восьмидесятых, трудно представимый уют какой-никакой, а все же квартиры, почти счастливый покой, еду, выпивку, скучноватых друзей, нечто семейное… Собственно, жизни тогда не было, а было ощущение доживания. Но оставалась идиотская вера, что все же, черт его знает когда, но случится нечто – общий поворот, удача, эмиграция, и тогда понадобятся силы, умение, способности… А может, и этого не было, а только теперь так казалось, было же спокойное ожидание следующего дня, следующей недели, будущего года, мелкие планы на какую-нибудь поездку, или заработок, или даже просто покупку, наконец – выпивку с друзьями… И предполагалось, что так – уже до самого конца.
А она перебивала и рассказывала, как она выходила из одной муки и немедленно ввергалась в следующую, и так без конца – бил первый муж, пил второй, дети болели и едва не умирали, не на что было купить сапоги, зимой ходила в туфлях и брюках, чтобы незаметно, но все время одолевала, и побеждала, и мужчины липли, а она одолевала все. Каждое его воспоминание вызывало в ней резонансное, но гораздо более мощное, как эхо в горах во сто крат превосходит кашель, обычный кашель одинокого человека, зачем-то идущего по усыпанному каменными осколками дну ущелья. Она и была, как горы и море, намного больше соразмерного нормальному человеку масштаба во всем – в чувствах, в горестях и счастье, ее было невозможно приспособить к обычной жизни, чувство меры вообще было ей неведомо. Она и сама это сознавала и говорила об этом без гордости, но и без сожаления.
Вагон проспал первый сон, и ночная жизнь этой движущейся казармы вступила в новую стадию. Кто-то в другом конце встал, было слышно, как долго топтался между полками, видимо, в поисках обуви, потом пошел в уборную, цепляясь плечами за торчащие со вторых полок ноги. Вернулся, улегся. В соседнем с ними отсеке послышался явный мужской шепот, хриплый женский, возня, заскрипела полка. Он сообразил, что иначе и не могло быть, почти половина вагона занята Тусовкой, и ребята ночь пропускать, конечно, не станут только из-за того, что нет отдельных спален. Полка скрипела, стонала женщина, хрипел мужчина – потом встали оба, она рванулась в уборную, хлопнула дверь, он закурил в тамбуре, и дым пополз в вагонную тьму.
Вот и Тусовка, подумал он, только двое нашлось таких резвых, да мы еще… Вот вам и Тусовка, подумал он – кишка тонка, а еще хвалятся… Совсем уже было не холодно, он закинул куртку на третью полку, но неудобно, конечно, было ужасно. Даже чтобы расстегнуться, пришлось выделывать нечто акробатическое, с опорой на одну руку. А о ней и говорить не приходилось – это было почти невозможно, джинсы окольцовывали, словно кандалы.
И все-таки они справились и с этим. А вагон спал, на нижних полках мирно храпели восемнадцати-, двадцати-, от силы двадцатипятилетние, парами, по трое и четверо, поддатые, поплывшие, заторчавшие, тащущиеся – и совершенно безразличные друг к другу, ребята храпели, девочки сопели, постанывали… Их было почти полвагона – и только двое нашлось среди них живых, подумал он. Двое – и еще мы.
Она задохнулась и совсем плотно сдвинула ноги, сжала их, так что он уже не мог пошевельнуться, да это уже и не требовалось, она задыхалась все сильнее, он уже совсем выключился и только опасался, как бы не выйти раньше, чем она этого захочет, но и этого можно было не опасаться, потому что она сжимала ноги все сильнее, и задыхалась, и сама двигалась едва ощутимо, так что не скрипнула полка, и все глубже проникала языком в его рот, прикасаясь к небу, к деснам, сталкиваясь с его языком.
Потом они остались лежать как лежали – только он старался не расслабить руки, чтобы не придавить ее всею тяжестью. И заснули, кажется, прямо так.
И лишь во сне он улегся сбоку, снова закинув руку на подушку, чтобы защитить ее от ветра.
Утром поезд стоял. Окна их вагона были в метре от сплошной серой стены, больше не было видно ничего. Тусовка собиралась на выход. Остальные в вагоне тихонько забились по полкам и ждали, когда наконец можно будет передохнуть от этой исчезающей угрозы. А Тусовка выходила в проход – джинсы, куртки, сапоги, цепи, кольца, волосы – Тусовка.