Так что я подыскал себе уступ на склоне, куда и прихожу посидеть после полудня, прихватив с собой газету, бутылку воды и свой чемоданчик. Хотя пляж усеян людьми, как пирожное – сахарной пудрой, на этих скалах я ни разу не видел ни единой души. Компанию мне здесь составляет одно только низкорослое деревце.
Его гладкий ствол обточен непогодой, закален ветром и морем. Оно тверже и в то же время гибче своих собратьев, и это дерево, растущее здесь, укоренившись в скале, сумело пробить своими корнями путь к влажной почве.
Я покинул сад в Нитерое, по крайней мере, на время, потому что ощущаю там опасность. Пробравшись через водовороты Рио, я могу прийти сюда в уверенности, что здесь я буду один и никто меня не потревожит. Хотя сижу я высоко над морем, оно все же так близко, что порой ветер доносит брызги, которые увлажняют мое лицо или страницу, на которой я пишу; так близко, что я вижу, как плавники рыб прочерчивают изумрудную поверхность. Когда я вдыхаю в себя воздух, то чувствую вкус соленой Атлантики.
Я наслаждаюсь солнцем, как никогда в жизни. Есть я здесь не ем, хотя время от времени воображаю себе разные роскошные обеды, но пить мне необходимо, так что беру с собой бутылку, которую наполняю той самой водой, какую привык пить в Риме. В ту ночь, когда я познакомился с оперными певцами, меня по пути от «Виллы Дории» к «Хасслеру» мучила жажда, и я зашел в бар, чтобы взять бутылку воды, почему с ними и познакомился. Я пил ее во время нашего разговора, а потом, на следующий день, пил ее, когда увидел тот самый трамвай.
Мне нелегко даже упоминать о трамваях, ведь я всегда прикрывал тебе глаза, когда какой-нибудь из них проходил мимо с балансирующими на крыше мальчишками (теперь, мой читатель, ты знаешь, что я знаю, кто ты). Я с самого раннего твоего возраста пытался исподволь внушить тебе естественное отвращение к подобному занятию, приведшему к многим бессмысленным детским смертям. Хотя я всегда верил в твой разум, полагаться на слово подростка невозможно. Если ты в чем-то похож на меня, то ускользнешь от гибели, но лишь на волосок, и это, откровенно говоря, заставляет меня нервничать.
Ты, возможно, думаешь, что, прикрывая тебе глаза, чтобы ты не видел мальчишек, катающихся на трамваях, я тобою манипулировал. Что ж, так оно и было, и я манипулировал тобою и другими способами. Наверное, к этому времени ты уже обнаружил, что далеко не всем малышам требуется читать Британскую энциклопедию – том за томом, от корки до корки. Ты, возможно, был единственным во всей Бразилии ребенком, способным выполнить такое требование. Не многие дети занимаются заучиванием логарифмических таблиц, но я верю, что однажды, когда другие будут умиляться живости твоего воображения, ты меня только поблагодаришь.
Прошу простить меня за манипулирование тобою. Последней попыткой повлиять на тебя является как раз тот факт, что ты обнаружил эти записки. Помнишь, я клал шоколадки в ящик левой тумбы письменного стола. Входя в мой кабинет, ты всегда туда заглядывал. Поскольку это именно то место, куда я положу чемодан, когда завершу свой труд, то уверен, что ты его найдешь.
Откуда я знаю, что сделать надо именно так? Просто, когда мне было три или четыре года, я обнаружил засахаренные фруктовые дольки на одной из полок нашей горки для фарфора. По сей день не могу удержаться от осмотра полок и ящиков, даже когда нахожусь в чужом доме. Меня часто смущают те, кто застает меня врасплох, когда я поглощен изучением содержимого их письменных столов.
– Простите, – говорят они. – Что, – (ударение всегда ставится на «что»), – вы делаете?
Под конец вопроса слышится легкое сопение.
– У вас тут нет засахаренных фруктовых долек? – спрашиваю я.
– Нет. У меня тут нет, – (ударение всегда ставится на это «нет»), – засахаренных фруктовых долек.
Сопение при этом становится более возмущенным.
– Не беда, – говорю я, – не очень-то мне и нравятся, – (ударение всегда на «нравятся»), – засахаренные фруктовые дольки.
И это правда: они мне не очень по вкусу.
У меня никогда не было большого числа друзей, и это – лишь одна из причин. Заглядывать в ящики, по сути, не так уж дурно, и, кроме того, я ничего не могу с этим поделать: я непрерывно открываю свои собственные ящики, иной раз через несколько секунд после того, как осмотрел их. Во время учебы в колледже я однажды (ударение на «однажды») пошел на обед в День благодарения к одному своему однокашнику, который жил в Беверли-Фармз. Возможно, из-за того, что отец его состоял в кабинете министров, бюро со множеством ящиков, обычно являющиеся предметом меблировки кабинетов, были расставлены по всему дому.
Мы поднялись наверх, чтобы, как водится, сообщить его отцу, который сидел на кровати, пытаясь снять с себя сапоги для верховой езды, что в ведерке с углем прячется змея. И вот там, не угодно ли тебе знать, я взял да и выдернул ящик туалетного столика, в котором, таково уж мое везение, обнаружилась «надувная барышня». Я, разумеется, не знал, что это такое, так что вытянул ее наружу и спросил:
– Что это такое?
Приятель мой подошел и осмотрел ее.
– Это надувная кукла. Пап, чья она?
– Не думаю, что она принадлежит твоей матери, – сказал я.
– Ты прав, сукин ты сын, – сказал мне его отец. – Эта кукла принадлежит не моей жене, но раз уж ты лезешь в чужие дела, то тебе, возможно, следует знать, что у нее тоже есть своя кукла.
– Вот как? – сказал я.
– Хочешь взять ее себе? – язвительно спросил он.
– Она не в моем вкусе.
Наш обед в честь Дня благодарения прошел довольно неловко.
Эти трамваи… Если бы не трамвай, то меня бы здесь не было, а ты, вероятно, жил бы в квартале для бедняков.
Что могло бы быть не столь уж и плохо. Все зависит от того, как ты это воспринимаешь. Правда состоит в том, что в самые чудесные времена своей жизни я пребывал в совершеннейшей нищете, во всяком случае, когда был молод. Молодые люди с сильным характером не нуждаются в деньгах. Лишь когда возраст выбивает из рук чашу радости, для поддержки периода увядания требуется звонкая монета. Стоит мыслям моим вернуться к тем временам, которые я всегда любил больше прочих, как обнаруживается вот что: когда я оказывался ввергнут в пустоту, то мир казался наиболее красочным. На поле в Монастире вся моя собственность состояла из нескольких комплектов пижам, пары книг и пистолета. Каждый день я рисковал жизнью и каждый день возвращался в свою палатку и к своему обеду. Но жил я тогда прямо на небе. Молю тебя, употребляй средства лишь на то, чтобы увеличить свои жизненные силы, ибо в тот момент, когда ты просто обопрешься на собственный капитал, – ты пропал.
Трамваи, да… Я вижу мужчин в костюмах, приезжающих на службу в лимузинах с кондиционерами. Они восседают там, опутанные галстуками, ремнями безопасности и собственным своим удушающим достоинством. И я вижу людей, едущих в районе Санта-Терезы на трамвае, когда он пересекает акведук. Да и ты видел этот трамвай. Вон они, там, в семидесяти футах над землей, свисающие с бока скрипучей, обветшалой, окрашенной в шафрановый цвет и на дешевый успех рассчитанной штуковины, с грохотом проносящейся над пустотой в ритме этнической музыки африканцев.
Трамвай в Санта-Терезе – это жизнь на солнце, это движение, музыка, риск и буйство красок. А черные автомобили с кондиционерами не более чем гробы повапленные. Разве за это борются люди? Разве об этом они мечтают? Выбраться из обдуваемого ветром трамвая, в солнечном свете летящего над Санта-Терезой, чтобы забраться в черный катафалк, застрявший в пробке на Ассамблее?
К трамваям я испытываю особое чувство, и не в последнюю очередь из-за того, что вид одного из них пробудил меня от долгого сна. Это было в Риме, в день отправления вечернего поезда в Париж, в тот самый день, когда служащий в конторе отеля говорил: «Ми-не-раль-ная вода, ми-не-раль-ная вода, фисташки, ми-не-раль-ная вода, ми-не-раль-ная вода…»
Каким-то чудом я уже тогда решил ограбить Стиллмана и Чейза. Трое оперных певцов послужили катализаторами для принятия такого решения, а ми-не-раль-ная ария портье лишь укрепила меня в моем намерении.
Ошеломленный собственным решением, я принялся бродить по Риму. Памятуя, что пообедаю я в своем любимом ресторане в квартале к югу от вокзала и что потом в мягком вечернем свете направлюсь к полному уединению своего купе, где улягусь спать под шотландским пледом, меж тем как альпийский воздух будет охлаждать помещение, а поезд – мчаться сквозь ночь над реками неимоверной свежести и прохлады, я воздерживался от еды на протяжении всего дня. Траттория «Минерва» была так хороша, что мне не хотелось обременять ее своим присутствием. Это был ресторан по соседству, не удостоившийся упоминания в туристических путеводителях. Окна и двери там задергивали белыми шторами, холодные закуски расставляли на столе возле очага, а еду подавали неподражаемую. Хотел бы я знать, на месте ли он сейчас. Я не могу отправить туда тебя и не могу отправиться сам. Дело в том, что если ты это читаешь, значит, я уже умер. А мертвецы в рестораны не ходят. Оставим Нью-Йорк как исключение.