Между тем работал Борис Матвеевич превосходно, и, хотя уже был сильно в возрасте, никто еще о пенсии ему не намекал. Руководил полковник Сахнин огромным оперативным подразделением в сотню человек, из которых половина была с высшим образованием. Все вовремя бывали на местах, безотказно работали записывающие и снимающие аппараты, и ни единой операции за много лет не сорвали подопечные полковника Сахнина.
Наверное, именно поэтому он мог позволить себе шутки, которые никому другому не простились бы. Это он много лет назад сказал с усмешкой на летних командирских учениях: как надену портупею, так немедленно тупею, — и последний зачуханный постовой милиционер, по лимиту прописавшийся в Москве после армии, эту шутку вскоре знал, не говоря уж о сотрудниках Лубянки. И ничего. А в столовой однажды (для начальства, туда не каждый был вхож) говорил он за столом такое, что, бывает, на суде только услышишь, когда судят кого-нибудь за клеветнические измышления.
— Интересно, я подумал сегодня, — громко и сочно говорил Сахнин трем своим высоким сотрапезникам, — что есть фразы, над которыми зря смеются сейчас всякие историки, тайно подмигивая читателю. Помните, конечно (это он к своему прямому начальнику обращался, генералу Селезню), есть у знаменитого Бенкендорфа, начальника жандармов, личной номенклатуры царя, такая известная фраза: прошлое России удивительно, настоящее — более чем великолепно, а уж будущее таково, что недоступно самому смелому воображению. Много раз борзые публицисты припоминали ее с насмешкой, а ведь она безусловно точна с профессиональной точки зрения: это же Бенкендорф о службе надзора и пресечения говорил.
Генерал Селезень, грузный и обстоятельный, ничего, кажется, в жизни, кроме биографии Дзержинского, не читавший, с одобрением кивнул красивой седой головой, а сотрудники, за соседним столом сидевшие, восхищенно переглянулись и разнесли эту мысль немедленно по длинным коридорам их многоэтажной конторы.
Именно полковнику Сахнину одна отменная психологическая формула принадлежала, все теперь ее употребляли как весьма полезный деловой ход. Вызвав на Лубянку для увещевания какого-нибудь зарвавшегося интеллигента — особенно из болтающих с иностранцами, — сотрудник, с ним беседу заканчивая, дружелюбно и вскользь говаривал:
— Ну что ж, я убедился, что вы доподлинно советский человек. Но вот досье на вас уже заведено теперь, смотрите, чтоб оно не пополнялось: папка ведь у нас лежит, а времена — они меняются, заметьте.
Очень многим бравым фрондерам это помогало радикально.
Кое-кто в конторе не любил Бориса Матвеевича — по разнообразным причинам: за постоянно подчеркиваемую начитанность, за суховатую любезность, за неуязвимость и отсутствие заметных слабостей, за разное. Но были люди, обожавшие его, даже подражатели и превозносители были. Очень он однажды репутацию свою повысил и укрепил, когда находчиво и смело выступил на одном собрании, хотя к нему непосредственно тема обсуждения никак не относилась. Речь шла о крупном служебном проступке одного из старых чекистов.
В западногерманском посольстве собрались как-то сотрудники под вечер в кабинете одного из дипломатов, чтоб какой-то праздник отметить. Хлопнуло шампанское, выпили коньяка, и хозяин кабинета сказал, смеясь:
— Жаль мне того русского Васю, который нас сейчас подслушивает, а сам не может выпить, бедолага.
Он это по-русски сказал, ибо по образованию был филолог-славист, своим знанием языка гордился и не прочь был при случае этим щегольнуть. Большинство работников посольства русский понимало тоже, так что дружный смех раздался. А минуту спустя внезапно зазвонил телефон. С недоумением на часы взглянув — уж очень поздно для служебного звонка, — дипломат взял трубку. Вдруг лицо его озарило чрезвычайное какое-то наслаждение, просто расплылось его обычно суховатое лицо, и он знаками подозвал сотрудников. Те столпились, каждый слушал по очереди, и у всех глаза и лица озарялись той же улыбкой счастья. Что-то от детства было в этих улыбках, от озорного, бесшабашного, давно забытого прекрасного детства. В трубке слышался плеск и бульканье, кто-то долго и нарочито громко лил какую-то жидкость из нескончаемой бутылки в бездонный стакан. Долго и громко для того, чтоб догадалась немчура проклятая, что это Вася, нагло осмеянный только что, тоже себе выпивку наливает.
Немцы, восхищенные горделивым русским духом, всюду растрезвонили о происшествии, и дежурный по подслушке лейтенант Михалев был немедля вызван на ковер к начальству, а после этого — на общее собрание отдела. Собрание было призвано и уполномочено в наказание за грубое служебное нарушение ходатайствовать перед руководством об увольнении провинившегося из органов, что кошмарно подрывало пенсионные надежды немолодого служаки. И уже заранее назначенные хулители выступили, требуя зловещей кары. Все было ясно и предопределено, и все молчали привычно, когда слова попросил полковник Сахнин. И был он вдохновенно краток:
— Безусловно, поступок лейтенанта Михалева наказания заслуживает. Только какого? Давно когда-то мы работали с ним вместе — он настоящий чекист, и ничего, кроме хорошего, не могу о нем вспомнить. А теперь? Безусловно, выговора он заслуживает, я согласен. Но не более того. Разве все равно они не знают, что мы их подслушиваем? Знают. И они нас так же в своем Западном Берлине подслушивают. Я за выговор обеими руками голосовать буду. Дисциплина есть дисциплина. Только искренне хочу сознаться, что, рукой за выговор голосуя, всей душой я понимаю Михалева. Это и проступок был, но и поступок тоже — поступок настоящего советского патриота, для которого гордость за свою страну — не пустые привычные слова, а состояние души.
И зал взорвался смехом и аплодисментами, хотя не принято на таких собраниях рукоплескать кому бы то ни было. И сорвалась дисциплинарная акция, большинство проголосовало за выговор, только лизоблюды за увольнение голосовали, да и то некоторые воздержались. И хоть пожурило начальство полковника Сахнина, однако же и оценило его находчивость, так что в самой интонации журения проскальзывало одобрительное согласие. Даже возможность продвижения вдруг для него открылась, так понравился его мужской поступок, но полковник Сахнин заманчивыми вакансиями пренебрег. Более того, самоуверенно и насмешливо сказал он (и, естественно, всем это известно стало), что его не прельщает перспектива выдвинуться: выше въедешь, тише будешь, сказал он, цинично улыбаясь. Это лишь упрочило его репутацию, ибо карьерное бескорыстие было в их среде редкостью уникальной.
Что же все-таки любил Борис Матвеевич, был ли у него вообще круг привязанностей, увлечений, пристрастий? Ибо не службистом был он темным и убогим — а личностью весьма заметной. Ну, во-первых, он семью свою любил. Жену притом — с оттенком благодарного удивления, ибо некогда завел с ней роман из расчета в Москве остаться после института, но потом привык и даже полюбил, очень в этом смысле редкий вытянув у судьбы билет. Обожал он книги и притом литературу именно русскую, особенно классическую, хоть и современной не брезговал, еще в журналах прочитывал новинки. Вообще он литературой и историей России настолько был увлечен, что даже свел своеобразную дружбу на работе с одним полным тупицей — хранителем кабинета, куда поступали антисоветские книги, изданные за рубежом, и отечественный самиздат. Кабинет этот считался справочной библиотекой, но ходили туда очень немногие — в основном причастные к тяжкой борьбе на этом фронте, — а многие, быть может, и ходили бы, но не желали проявить излишний, вызывающий подозрение интерес. Полковник Сахнин пропадал там каждую свободную минуту. Странное приятельство с угрюмым и дубоватым начальником этого кабинета окупалось для Бориса Матвеевича сполна и с лихвой: он единственный литературу эту брал домой — в будние дни до следующего утра, но зато в пятницу — до самого понедельника.
Что находил он там, никогда не всплывало в разговорах, а прочитанное в литературе дозволенной — всплывало часто, ибо секрета из требовательности своей и вкуса полковник Сахнин не делал и про большинство современных авторов отзывался с брезгливым пренебрежением. Притворяются слепыми и блаженными, говорил он, а им ужасно охота шавкать — сочным этим глаголом собственного изготовления он, кажется, очень гордился. Шавкали у него все: вражеская печать и западные радиостанции, клеветники-карьеристы друг на друга и по начальству, супруги в неблагополучных семьях, интеллигенты при общении с иностранцами. Свое кровное чувство привязанности к российской истории и судьбе российской не прокламировал Борис Матвеевич Сахнин, с разумной проницательностью остерегаясь насмешливых искорок в глазах собеседников, но приятелям (друзей у него не было) — склонен был высказать порою то прискорбие свое гражданское, то восхищение чем-нибудь почвенным и исконным, то просто удивляя их вдумчивым и с очевидностью пристрастным, сыновним каким-то анализом эпизодов былой истории. Не скрывал нисколько двойственности в своем отношении к Сталину: перегнул палку, убийца, жажда власти, жалко миллионов крестьян и вообще всех погибших за это время; но было что-то безусловно величественное в его правлении, с царями его роднящее и народному созвучное духу.