Тетя возвращалась домой глубокой ночью, ароматы лизали кожу и ноздри — кипарисы, лимоны, розмарин, розы — все это благоухало, струилось по воздуху неровными слоями, смешиваясь с взрывами музыки из распахивающихся дверей, с запахом пота, жареного риса, духов, бензина и аммиака — в этом райончике, как и в ее стране, люди не стеснялись мочиться прямо на асфальт.
Когда она шла по своей улице, беззвучной, темной, едва угадывая дорогу, над самой головой обнаружились еще и звезды, крупные звезды низкого южного неба, и чуть выше — узкий оранжевый серп луны.
Дело сделано, можно было возвращаться домой.
Ланин сидел в парке, возле того самого пруда, где гулял прошлой осенью с Мариной. Ветки прибрежной ивы купались в воде и напомнили ему его первый китайский пруд и парк.
В Китай Ланин попал уже в позднегорбачевские времена, журналистом. В Шанхайском аэропорту, ожидая, пока вся их компания снимет с ленты свои чемоданы, Миш заметил, как один местный житель подошел к высокому мусорному ведру и смачно харкнул. Через несколько минут и другой, совсем молодой паренек, зажав нос, высморкался туда же.
Нет, он, конечно, ничего и не ждал и все-таки сглотнул с отвращением. Стояла глубокая ночь, за окном автобуса ничего не было видно, почти час их везли из аэропорта, почему-то поселив на окраине безразмерного города. На следующий день их повезли на экскурсию в Сучжоу. В автобусе Ланин досыпал недобранное, а когда наконец очнулся, протер глаза, увидел в окно: Китай вовсе не древний, а юный, зеленый, насквозь растительный.
Их привезли в самый известный здесь сад. Михаил Львович не верил своим глазам и все смотрел, щелкал, не мог оторваться. Ярко-зеленые оладушки листьев на темной воде, головастики, снующие на прогретом мелководье, стаи оранжевых рыб в густой глубине. Заросли молодого бамбука, кусты пионов в тяжких шарах бутонов, смесь неузнаваемых ароматов трав, цветов, безымянных деревьев. Он то и дело отрывался от экскурсии и все водил ладонью по гладким уложенным в горы круглым камням и по другим — шершавым, серым, кружевным, глядел на хитросплетенную зелень, кусты, сливы, ивы, склонившиеся к воде, запрокидывал голову, не зная, как же все это вместить, отраженные в живом зеркале книги, стихи, пьесы. Или наоборот? По небу двигалось пухлое белое облако, вылитый дикий гусь, летящий прям из того стишка. Вот тебе и «образы природы в китайской поэзии эпохи Тан-Сун-Мин». Какие там образы! Ничего не придумывали, писали о том, что видели, на что падал взор. А видели они хорошо, метко, мелко и точно — зрение у китайцев всегда было отличное.
Все читаные иероглифы и в самом деле оказались предметны, овеществились, дрожали дрожью погруженной в воду бирюзовой ветки, плыли стайкой розовых лепестков, дышали прохладой павильонов, сочились мелким дождем, который, и правда, неожиданно побрызгал в них прямо на солнце. Он отстал от группы уже почти безнадежно, забился в какой-то коридор, соединявший два павильона, вдыхал отсыревший, совсем другой здесь, чем на улице, воздух, глядел в резное окошко, слушая шелест громадного сада, щебет птиц, всплески, видел и не видел, он точно впал в забытье. Послышался звон. Мелодичный, высокий. Кажется, это звонили часы. Мерные звуки поднялись над прудом, и сейчас же все оказалось подчинено четкому ритму, построилось. Совсем уже откровенно обернулось картинкой.
Древний китайский театр открыл свои двери, актеры в вышитых шелковых костюмах, белых раскрашенных масках вышли на сцену, представление начиналось. Ланин выскочил из коридора, отрываться так далеко было все-таки страшно, низкий морщинистый Чан, крестьянин, выдвинутый партией в люди, водивший их группу по саду, уже бежал к нему с красным флажком, махал рукой, страшно громко что-то говорил. Это тоже: разговаривали они здесь ужасно громко, почти орали, даже когда не сердились. Но Чан явно был в тревоге и гневе.
Ланин вжимался в воспоминания, забивая ими так и не ослабшую тоску по Любе, с которой был почти до последнего часа. Он попал в эти края случайно, по скучным нотариальным делам, думал, что просидит в очереди, но ни одного человека! И неожиданно быстро все закончив, оказался обладателем двух лишних часов. Бросил машину и пришел пешком сюда, посидеть, может, выпить пива. Лето — мертвый сезон, и последнее время у него то и дело обнаруживались вот такие громадные окна в расписании, когда никуда не нужно было спешить, еще недавно это было бы подарком, но не теперь…
Все посыпалось в середине июня — Люба стала стремительно слабеть, врачи быстро вынесли приговор: «Метастазы, единственная надежда на операцию, хотя слабая, возможно, лучше не мучить». Но Люба хотела жить, Люба выбрала операцию. Операция прошла неудачно, лечащий врач, крепкий, плотный Лев Ароныч, назвал Ланину срок: максимум месяц. Ланин все оставил, и эти последние три недели (Ароныч, в общем, не ошибся) был с Любой почти неотступно. Несколько раз оставался на ночь, ложился на кушеточку в ее отдельной палате. Едва угроза ее ухода стала реальна, ему с животной тоской стало ее не хватать, заранее не хватать, и страшно хотелось задержать ее в мире живущих хоть на годик еще, на полгода. Он не чувствовал себя виноватым перед ней, не чувствовал, что недодал ей, хотя, наверное, недодал, но не в том сейчас было дело, какая теперь-то разница! Поэтому просто: пусть побудет еще. Не надо уходить. Нельзя бросать его. Останься! Хотелось закричать прямо в лицо ей и безжалостному Богу, но он молчал, улыбался, держал Любу за правую ручку, в левую уткнулась капельница, говорил обычные человеческие слова, читал Дашины письма. Едва Ланин обрисовал Даше ситуацию, дочка сейчас же начала писать часто и исключительно по-русски. Просто болтала письменно с мамой. Вот-вот и сама она должна была наконец приехать на каникулы домой. Ланин очень ее ждал.
Люба жила только на лекарствах, ей не было больно, но видеть, как с каждым днем она все тончает, становится еще прозрачнее, как сквозь знакомое до каждой гримасы лицо все очевиднее и проще проступает смерть, было невыносимо. Сама Люба к тому же верила, что еще поживет, и они постоянно говорили о том, как она вернется из больницы домой и как он бросит теперь что-нибудь, обязательно бросит, чтобы побольше быть вместе, потому что «кто знает, сколько еще осталось?» Это она готова была признать — скорую, но никак не немедленную смерть.
Даша должна была прилететь в воскресенье утром, и это, казалось, придало Любе силы. В пятницу ей стало немного легче, она даже шутила с ним и впервые за эти недели улыбалась не вымученно. Строго велела ему пойти домой, выспаться и приходить завтра, к вечеру, с Дашей. Напоследок попросила мандаринчик, пожалуйста, так что-то вдруг захотелось — конечно, он привезет, по пути домой Ланин заехал в «Седьмой Континент», купил два килограмма, съел несколько кисловатых шариков сам, долго не мог уснуть, смотрел по телевизору блокбастер с Брюсом Уиллисом, забылся, наконец, уже глубокой ночью. В восемь утра ему позвонили и сказали, что Любы больше нет.
Он не ожидал, что горе так сомнет его. Убьет. Мчался в аэропорт и чувствовал, что убит горем. Прежде это была метафора. Но, оказалось, нет. Его не было в России, когда внезапно умер отец — пошел в традиционную байдарочную ходку, в какую ездил сорок с лишним лет, и — утонул, Ланин не смог даже прилететь похоронить его и издалека все не мог поверить, а когда поверил, время горевать вроде бы уже прошло. Он тяжело переживал и смерть матери, и до сих пор ему ее не хватало. Но здесь было что-то большее, чем смерть родного человека, не просто обвал в пропасть громадной части тебя, не просто, а по-другому — его собственная жизнь тоже была окончена. Любил — не любил, это теперь было совершенно неважно. Любил, по-своему любил, конечно, о господи. Какой же он дурак, думал: они давно существуют врозь, но эти последние недели перед ее смертью обнажили их близость, близость, вырощенную годами, двадцать семь лет они были мужем и женой.
Он понял, почему и как умирают в один день. Это тоже не было метафорой, потому что, пока он шел от телефона в коридор, одеваться, ехать в аэропорт, сначала все-таки в аэропорт: он умер тоже.
Вместе с Дашей они готовились к поминкам, в огромном количестве что-то закупали, звонили, отвечали на звонки. Поминки прошли тепло, шумно — поздним вечером, когда все ушли, они с дочкой наконец поплакали вместе всласть. Даша очень его поддерживала, и он, точно в забытьи, все повторял ей: какое счастье, что ты со мной, что ты есть у меня. Но на середину августа, до которого оставалась неделя, у Даши была запланирована давным-давно, зимой еще, поездка по Европе, Италии и Франции, со старыми университетскими друзьями — все гостиницы и домашние отели были заказаны, все билеты закуплены, дочь мужественно хотела отказаться, он убедил ее, что ни малейшей необходимости в этом нет. Напротив, пусть помянет маму там, где она так любила бывать. И остался один.