Бурденко же прикасался к костям сперва не иначе, как подложив бумажку. Делал он это незаметно. Но все же при его постоянной чуткой настороженности, которую он, кстати, не утратил до самой смерти, ему казалось, что студенты уже уловили его брезгливо-опасливые прикосновения к костям и готовы высмеивать его.
— Коллега, простите, это не ваши ли кости остались там, на подоконнике? Это не вы забыли ваши кости, коллега?
— Нет, спасибо, мои кости, слава богу, всегда при мне,— улыбался Бурденко, готовый, однако, в случае крайней надобности ответить и по-иному.
Ему приятно было, что в университете, и в общежитии, и даже встречаясь на улице, студенты так вежливо разговаривают друг с другом, что здесь не надо, как в пензенском детстве и юности, носить в кармане на всякий случай тяжелую гирьку на веревочке, но, пожалуй (в символическом смысле), и выбрасывать ее из кармана пока не следует. Надо прежде всего приглядеться ко всему.
Ни с кем особо близко Бурденко не сошелся, но и нельзя сказать, что он заметно обособился. Правда, в общежитии койка его стояла несколько в стороне — за громадной изразцовой печью, как бы в нише. Ему это нравилось. Тут, в закутке, никто не видел, что оп ел по утрам, чем ужинал, тем более еда у него все время была крайне незавидная — черный хлеб, соленые огурцы, не часто селедка, печеная картошка, которую сам пек внизу, в сторожке.
Вечерами изредка он выходил из своего убежища на середину длинной, большой комнаты общежития, где стоял общий стол. Здесь читали, ели, повторяли конспекты, играли в карты, писали письма домой и даже делали маски из папье-маше, готовясь к новогоднему благотворительному балу в пользу «недостаточных студентов». Здесь, за общим столом, распределялись роли в гоголевской пьесе << Женитьба», которую должны были поставить тоже под Новый год перед балом.
— Не хотите ли, коллега, взять что-нибудь для себя в спектакле? — спросил Бурденко бородатый студент-старшекурсник, выступавший в качестве режиссера.— Вы знакомы с пьесой?
— Конечно. А что там есть?
— К сожалению, на ваш курс пришлось три роли. Осталась только одна, и то женская.
Бурденко был готов вспылить, заподозрив насмешку. Но никто не смеялся. И он сказал:
— А что? Давайте попробую. Это, пожалуй, будет смешно.
Он участвовал в репетициях все у этого же общего стола. Тут же несколько раз играл в карты — в двадцать одно — по копейке. Игра ему правилась, тем более везло: однажды в вечер выиграл почти полтинник.
— Не обольщайтесь, коллега,— сказал ему студент, как раз проигравшийся в тот вечер.— Известно, что кому везет в карты, тому как раз не везет в любви. Или вам все равно?
— Все равно,— ответил Бурденко. И больше никогда не играл в карты.
— Почему?
— Некогда,— говорил он студентам, удивлявшимся, что он вдруг перестал выходить к общему столу и все сидит по вечерам у себя, за печкой, обложившись книгами, хотя до экзаменов еще далеко.
Что же он делал там у себя за печкой?
Оказывается, он, как в детстве, «готовил уроки», перечитывал, выправлял собственные записи сегодня прочитанных лекций. Он считал, что записанное лучше укладывается в памяти, или, как говорят, усваивается, то есть становится своим.
— Я тяжелодум,— впоследствии признавался Бурденко.— В этом мой заметный и существенный недостаток, но в этом же притаилось, пожалуй, и мое достоинство: один раз и как следует усвоив что-нибудь, я удерживаю это о необычайной крепостью. Очень нелегко, например, мне давалась анатомия. На нее я затратил лучшие часы и дни. Да что там часы и дни — лучшие годы моей жизни. И все-таки...
Это присловье «и все-таки» часто повторялось в речи Бурденко. И за этим присловьем чувствовалось что-то недоговоренное, недоделанное, что-то такое, что постоянно тревожит его.
До самой смерти он сохранил привычку, выработанную, должно быть, еще с юности,— подводить как бы итог каждому протекшему дню и готовиться к тому, что наступит завтра, послезавтра или «когда-нибудь».
— Всегда неплохо забежать, заглянуть вперед, угадать, что будет. Тогда наверняка не отстанешь,— говорил он.
По курсовому расписанию еще не было закончено изучение костей скелета, а Бурденко, чтобы лучше запомнить, уже срисовывал из учебника мышцы, делал свои пометки и записи, не подозревая, какие неприятности ожидают его с этими — будь они неладны — мышцами.
А неприятности уже придвинулись вплотную.
Вступительная лекция и все последующие о мышечной системе были назначены в том самом двухэтажном здании, о котором так много всякого наслушался Бурденко. Кое-кто из первокурсников уже побывал не однажды там. А Бурденко пошел туда впервые только на лекцию о мышцах.
И как будто ничего особенного. Вошли веселой стайкой в просторное помещение, разделись в гардеробной и поднялись на второй этаж. И тут на двух больших мраморных и обитых цинком столах Бурденко увидел две обнаженные, должно быть, восковые фигуры. Одна из них была женская, Бурденко почему-то в первое мгновение задержал взгляд на ее ступнях. Они почему-то показались ему синеватыми. И только всего.
Все студенты прошли мимо этих фигур в глубину помещения, где стояли полукругом скамьи и профессорская кафедра. На кафедру поднимался профессор.
Бурденко узнал еще издали Эраста Гавриловича Салищева, к которому уже питал симпатию.
— Чуть поживее рассаживайтесь, коллеги,— говорил профессор.— Нам предстоит сегодня впервые, я надеюсь, интересное занятие.
Нет, не профессором мечтал стать в те годы Бурденко, а только ассистентом профессора Салищева. Ему нравилось все в этом человеке: и удивительно доброе лицо, и манера говорить, будто он не лекцию читает, а рассказывает о чем-то, что узнал, услышал сам только что и что его самого поражает.
— Очень хорошо,— сказал профессор в середине лекции,— что вам, коллеги, предстоит счастливая возможность поработать с трупами. Ничто так не укрепляет знаний — сужу по себе,— как практическая работа с трупом.
«А где же трупы?» — опасливо подумал Бурденко. И только сейчас сообразил, что это были не восковые фигуры, мимо которых он проходил.
Позднее он видел, как рассекались подобные «фигуры», как извлекались мышцы для демонстрации студентам. И каждый студент мог — и должен был — подержать перед собой мышцу, уложенную на узком и продолговатом деревянном блюде с двумя ручками.
Бурденко думал, что ему сделается «нехорошо», если он возьмет в руки такое блюдо. Но ничего с ним не случилось. Он мгновение подержал его и передал соседу. И видел, как сосед стал рукой прощупывать мышцу и что-то с усмешкой говорил студенту, сидевшему с другой стороны.
Бурденко сидел как окаменевший. И, чуть содрогаясь, думал: неужели «такое» будет каждый день?
Однако назавтра многое повторялось, по он уже не чувствовал себя окаменевшим.
Наконец надо было приступить к самостоятельным занятиям.
Некоторые студенты тут же после очередной лекции и приступили, взялись, так сказать, использовать эту «счастливую возможность поработать с трупами», как сказал профессор Салищев. А Бурденко был счастлив, что его не оставили, пошел в общежитие.
По дороге он должен был по обыкновению зайти пообедать в студенческой столовой. Отличный гороховый суп на ветчинных костях, гречневая каша с салом или жареная картошка, а то и котлеты или замечательные сосиски с тушеной капустой. Но на этот раз ему есть не хотелось.
Только поздно вечером он выпил чаю с калачом.
В это же время его позвали на репетицию. Всем понравилось, как он «по-своему» трактовал роль свахи Феклы Ивановны. Хохотали даже участники спектакля. Только режиссер заметил:
— Мне кажется, вы слегка утрируете. Чуть-чуть больше реализма, коллега. Но, на мой взгляд, у вас серьезные способности.
— В крайнем случае, если из вас не получится медик, сможете свободно пойти в артисты,— сказал похожий на дьячка, тоже бывший семинарист, игравший Подколесина.
Этот сомнительный комплимент рассердил было Бурденко, но он сдержал себя. Потом, уже собираясь спать, подумал грустно: «А вдруг действительно не получится медик?»
Утром в коридоре общежития его встретил студент, которого все называли «старостой», и сказал как бы между прочим:
— Да, коллега, не забудьте, сегодня в двенадцать, сразу после реферата, мы все в анатомичке. Будем сами препарировать.— И зачем-то подмигнул.— Хотелось бы, чтоб никто не опаздывал. И без напоминаний.
Как будто Бурденко уже опаздывал и ему напоминали. «В двенадцать так в двенадцать». Даже без десяти двенадцать Бурденко был уже в гардеробной анатомички. Снял тужурку, надел халат и развязывал шнурок на ботинке, чтобы переобуться в домашние туфли, когда опять появился этот староста и сказал:
— Уходим, коллега. Препараты заняты. Там четвертый курс. Снимайте халат.
Бурденко, однако, не обрадовался, а рассердился. Ведь нет ничего хуже подготовки к чему-нибудь неприятному. Ведь он уже настроился, приготовился ко всему. И вдруг — не надо.