— Мечты, подобные этим, Свичнет, ускоряли ход моего сердца и изменяли фактуру кожи на целые часы кряду в свободное от занятий время. Проститутка, которую предлагал мне сэр Колин, была бы не более чем его измышлением, заводной куклой, приводимой в движение деньгами вместо пружины.
— Но теплое живое тело, Бакстер.
— Мне надо было видеть это выражение лица.
— В темноте-то… — начал я, но он велел мне заткнуться. Я сидел, думая о том, что из нас двоих я и есть настоящее чудовище.
Помолчав, он сказал со вздохом:
— Моя мечта стать любимым в народе целителем оказалась несбыточной.
— Да, я был самым блестящим студентом-медиком за всю историю университета — и как я мог им не быть? Исполняя обязанности ближайшего помощника сэра Колина, я узнал на практике то, что профессора преподавали в теории. Но в операционной сэра Колина мне разрешалось прикасаться только к тем пациентам, что были усыплены наркозом. Посмотри на мою ладонь — знаю, это зрелище не из приятных, — посмотри на этот куб с выступающими из него пятью конусами, нет чтобы это была плоская селедка с пятью торчащими сосисками. Пациенты, с которыми я мог иметь дело, были либо без сознания, либо слишком бедны, чтобы выбирать себе врача. Несколько известных хирургов пользуются моей помощью, когда оперируют знаменитостей, чья смерть может повредить их репутации: мои уродливые пальцы и, надо сказать, моя уродливая башка лучше работают в критический миг. Но пациенты никогда меня не видят, так что завоевать восторженную улыбку Офелии нет никакой возможности. Впрочем, теперь-то мне не на что жаловаться. Улыбка Беллы счастливей, чем та улыбка Офелии, и, глядя на нее, я и сам делаюсь счастливым.
— Значит, мисс Бакстер твоих рук не боится?
— Нет. С той самой минуты, как она в первый раз открыла глаза в моем доме, эти руки давали ей еду, питье и сладости, ставили рядом с ней цветы, приносили ей игрушки, показывали, как с ними обращаться, открывали книги на ярких картинках. Поначалу я заставлял ходивших за ней служанок носить в ее присутствии черные вязаные перчатки, но вскоре понял, что это излишне. То, что у других людей руки выглядят иначе, не мешает ей думать, что мои руки и я сам столь же естественны и необходимы, как этот дом, как ежедневная пища, как утренний свет. Но ты — новое для нее лицо, Свичнет, и твои руки взволновали ее. Мои не волнуют.
— Ты, конечно, рассчитываешь, что это изменится.
— Да. О да. Но я терпелив. Только плохие воспитатели и родители требуют от юных созданий немедленного восхищения. Я рад, что Белла принимает меня как должное в такой же степени, как пол под ногами — пол, что держит ее, когда она развлекается звуками пианолы, ищет общества кухаркиной внучатой племянницы и волнуется от прикосновения твоей руки, Свичнет.
— Я хотел бы поскорее увидеть ее опять.
— Как скоро?
— Сейчас… Или сегодня вечером… Во всяком случае, прежде, чем вы уедете в кругосветное путешествие.
— Нет, Свичнет, придется тебе дождаться нашего возвращения. Твое действие на Беллу меня не тревожит. А вот ее действие на тебя — еще как.
Он провел меня к выходу так же решительно, как и в прошлый раз, но теперь перед тем, как закрыть дверь, ласково похлопал меня по плечу. Я не отпрянул от его руки, но неожиданно сказал:
— Погоди минутку, Бакстер! Эта твоя утопленница — на каком она была месяце?
— У нее уже вышел весь срок.
— Мог ты спасти ребенка?
— Мог спасти и спас — его мыслящую часть. Разве ты не понял? Зачем искать мозг, совместимый с телом, когда он уже под рукой? Если тебе это не нравится — просто не верь ничему, и все.
Пятнадцать месяцев прошло прежде, чем я встретил ее вновь, и эти месяцы оказались неожиданно счастливыми. Поскреб умер и, к моему изумлению, оставил мне четверть своего капитала; вдова и законный сын поделили между собой остальное. Я стал врачом при Королевской лечебнице и получил в свое ведение палату, полную пациентов, которые как будто во мне нуждались, а иные даже выказывали мне знаки восхищения. Свою зависимость от них я прятал под личиной гладкой вальяжности, прорываемой время от времени вспышками добродушного юмора. Я заигрывал с подчиненными мне сестрами, не выходя за принятые рамки — то есть со всеми в равной мере. Меня приглашали на музыкальные вечера, где каждый должен был что-нибудь спеть. Мои шуточные песни на галлоуэйском диалекте вызывали смех, серьезные — аплодисменты. В свободные минуты, особенно в те полчаса, когда ты уже лежишь в постели, но еще не спишь, я думал о Белле. В то время я пытался продираться сквозь романы Булвера-Литтона, но его персонажи казались мне марионетками, рабами условностей, и я вспоминал ее руки-крылья, которыми она размахивала над пианолой, не сходящую с лица восторженную улыбку, порывистую нетвердую походку и то, как она протянула ко мне руки, словно желая обнять меня, как еще никто в жизни не обнимал. Нет, я не мечтал о ней — я вообще не умею мечтать, — но когда мы вновь встретились, мне на миг показалось, что я грежу о ней, лежа в постели, хотя я, без сомнения, бодрствовал и находился в общественном парке.
Две недели жаркой, безветренной и безоблачной летней погоды сделали Глазго совершенно невыносимым. Муть от промышленных дымов и газов заволокла долину, заполнив ее до самых вершин окрестных холмов, и не выпадало дождя, чтобы ее прибить, и не налетал ветер, чтобы ее развеять, эту пыльную мглу, от которой все, даже небо, покрылось серым налетом, и воспалялись глаза, и в ноздрях образовывались корки. В помещении воздух как будто был чище, но однажды вечером потребность в движении привела меня к унылому берегу Келвина. Вода, бурля, перекатывалась через водослив плотины, и отходы бумажной фабрики, расположенной выше по течению, сбивались в грязно-зеленые комья размером с дамскую шляпку, промежутки между которыми заполняла мутная пена. Эта жижа, по виду и запаху напоминавшая содержимое химической реторты, текла через Западный парк, и воду под ней разглядеть было невозможно. Я вообразил, какая получается смесь, когда эти стоки вливаются в покрытый масляной пленкой Клайд между Партиком и Гованом, и задумался, есть ли еще такие сухопутные животные, что, как человек, испражняются в воду. Пожелав себе мыслей поприятнее, я двинулся к мемориальному фонтану «Лох-Катрин"*, чьи с силой пущенные вверх и падающие водяной пылью струи придавали воздуху некоторую свежесть. Вокруг фонтана дефилировали хорошо одетые господа и их дети, и я пошел среди них, уставя взор в землю, как всегда делаю в толпе. Я старался вспомнить, какого цвета у Беллы глаза, но мне вспоминались вместо этого звуки ее речи, падающие отдельными слогами, как жемчужины на блюдо, — и тут я услышал: — Свечка, где твои брюки из вель ве та?
Она сияла передо мной, как радуга, — но вполне осязаемая, статная, элегантная, — опираясь на руку Бакстера и глядя на меня с задумчивой улыбкой. Глаза у нее оказались золотисто-карие, одета она была в малиновое шелковое платье и небесно-голубой бархатный жакет. На голове — фиолетовая шляпка, на руках — белоснежные перчатки; пальцами левой руки она покручивала янтарную ручку зонтика, чье тонкое древко, склоненное у нее над плечом, увенчивалось за головой канареечно-желтым куполом с травянисто-зеленой каймой. В сочетании с этими яркими красками ее черные волосы и брови, матовая кожа и сияющие золотисто-карие глаза выглядели ослепительно заграничными и изысканными, но если сама она была восхитительным сновидением, то высившийся рядом Бакстер — подлинным кошмаром. Когда его не было рядом, память сводила его чудовищные пропорции и лохматую мальчишескую голову к чему-то более приемлемому, и даже после недельной разлуки неожиданная встреча с ним ошеломляла. Мы же не виделись семьдесят недель. На нем было теплое пальто с пелериной, в которое он кутался на улице в любую погоду, потому что его тело теряло тепло быстрее, чем у других людей; но что поразило меня больше всего — это его лицо. Оно и всегда-то выглядело несчастным, но теперь в его скорбных глазах сквозила нехватка чего-то столь же необходимого, как душевное здоровье или кислород, — нехватка, которая медленно его убивала. В этой упорной мрачности не было ничего враждебного — он тоскливо мне поклонился, показав, что узнал, — и все же она испугала меня, на миг возбудив подозрение, что то, к чему он стремился и по чему тосковал, может быть, не достанется и мне тоже, хотя Белла теперь улыбалась мне с таким же радостным ожиданием, как в первый раз. Она высвободила правую руку из-под локтя Бакстера и протянула ее ко мне на уровне плеча. Снова мне пришлось встать на цыпочки, чтобы взять ее пальцы и прикоснуться к ним губами.
— Ха-ха-ха! — засмеялась она, вскинув руку над головой, словно хотела поймать в кулак бабочку. — Он все та же моя маленькая Свечка, Бог! Ты был первый мужчина, кого я любила после малыша Робби Мердока, Свечка, но теперь я сама, Белл мисс Бакстер жительница Глазго уроженка Шотландии подданная Британской империи, повидала мир! Французские немецкие итальянские испанские африканские азиатские американские мужчины и даже женщины с севера и юга целовали эту руку и другие места, но я все равно вспоминала тот первый раз, хоть море разделило нас, товарищ юных дней1. Сядь-ка на скамейку, Бог. У нас со Свечкой будет прогулка моцион поход вылазка пробежка странствие шествие и вре-мя-пре-про-вож-дение. Бедный ты мой Бог. Без Беллы тебе будет горестно тоскливо тяжко, и когда ты уже начнешь думать, что я пропала навек — бац, бум, крак, и вот я выскакиваю из этих самых зарослей остролиста. Стерегите его, ребята.