В страхе перед смертью все думали только о себе, никому не было дела до ближнего своего и только животный инстинкт гнал каждого в какое-либо укрытие. Никому даже в голову не приходило, что стекающая со лба прямо на губы жижа имеет сладкий вкус, что в этой консистенции есть кусочки овощей, что боли от ран нет никакой. Повсюду царила бессмысленная и ужасная паника.
Толпа все металась и бесновалась, образуя то тут то там локальные водовороты. Из них, сломя голову, выносились люди и образовывали новые вихри, новые воронки. В них засасывался разум, а на поверхность выходил лишь безотчетный, разрушающий все вокруг страх. Милиция кое-как успокаивала людей, кто-то уже, поняв в чем дело, смеялся и вытирал со лба кетчуп, кто-то просто приходил в себя, как вдруг случилось нечто, вмиг превратившее акцию хоть и в злую, квалифицируемую уголовным законодательством как хулиганство, но шутку, в бессмысленную и безжалостную ко всем участникам трагедию.
Зажатая милицией в прилегающей улочке толпа, образованная стихийным митингом протеста и примкнувшими зеваками, давясь от любопытства все-таки прорвала оцепление и хлынула на площадь, туда где еще продолжала бушевать овощная свистопляска. Наддавшие сзади на передних зеваки выдавили их сквозь едва удерживавших цепь милиционеров на площадь и те вклинились в забрасываемую кетчупом толпу, как ледокол в торосы. Часть пенсионеров с транспарантами и флагами оказалась в роли авангарда копьеносцев и со страху стала молотить инвентарем по толпе. Часть, не удержавшись на ногах под чудовищным давлением задних упала, кто на колени, а кто и плашмя и по ним двинулась наседающая толпа.
Обстреливаемые же на площади, увидев в улочке спасение от летящих сверху бутылок, наддали им навстречу, и началась уже настоящая давка. Бутафорская кровь сменилась настоящей, вопли страха – воплями боли и уже не страх, а настоящий ужас, ужас от настоящей крови заполонил глотки людей. К нему примешивались стоны раненых и раздавленных, хруст костей и истошный визг погибающих в страшном месиве.
Выход с площади в узкую улочку кипел и бурлил, клокотал как чудовищный адский котел с невообразимым варевом из брошенных в него жертв. Над его поверхностью еще крутились и колыхались, уже ненужные, флаги и транспаранты, портреты вождей, лозунги наступавшей и минувшей эпох. Раскрашенные, размалеванные рожи нынешних провозвестников паскудства, со своими новыми отвратными символами и шершавые, сморщенные от старости и пережитого за жизнь горя лица ветеранов сталкивались в этой пене и погибали. Казалось что некий, неслышно явившийся миру в этот час сатана, столкнул их здесь, в последней на земле битве добра и зла.
***
«Помидорная бомбардировка» бессмысленная и безумная, вместе с начавшимся исходом толпы происходила от силы минуту, а мгновения когда переплелись с собой два потока – обезумевший и жаждущий - и началась давка наверное секунд тридцать. Мне же все это зрелище показалось вечностью. Но и вечность имела в этот день свой предел, и когда он подошел, когда я осознал весь кошмар произошедшего и в ужасе отпрянул от края крыши, прозвучала команда предводителя к отходу.
Акционеры отходили, пригнувшись, похватав свои рюкзаки и прочие пожитки к люку в центре крыши. И даже сквозь намотанные на лица платки проступала печать безотчетного страха за содеянное, не боязнь кары, а именно ужас непоправимости произошедшего. Глаза их, только минуту назад сияющие и полные задора, сейчас были тусклы, растеряны, стеклянны.
Уходя одним из последних я окинул взглядом крышу, и сквозь слоившийся воздух жаркого дня увидел на крыше дома напротив, - там, где перед началом шествия, я заметил съемочную группу, - бесстрастный глаз телекамеры, как огромный прицел снайпера, выцеливающий меня для расстрела в упор. Мои руки инстинктивно дернулись к лицу и только тогда я понял, что был единственным человеком на крыше, не имеющем на лице повязки-банданы. Я, уже и не помня о давке внизу, забыв о том, что совсем рядом увечатся и гибнут люди, повинуясь своей подлой, не к месту трусости, в два прыжка оказался у люка и сиганул в его равнодушную, нагретую солнцем до состояния кипящей крови пасть.
Внутри здания было жарко и сухо. Неровно били солнечные лучи сквозь занавешенные рваной защитной сеткой оконные проемы. Казалось что это прожекторы шарят по грудам хлама вслепую, ища преступников сотворивших тяжкий грех.
По стоящей столбом пыли уводящей в сторону дальней лестницы я понял, куда отходили доморощенные недобоевики и побежал следом. Выскочив на лестничную площадку я услыхал топот ног и увидал их самих, стремглав уносившихся прочь по бетонным коридорам лестничных ходов. Они возбужденно гомонили и цветастая их одежда мелькала в разрывах пролетов. Это бегство, всем скопом, вниз, по тесному туннелю напоминало мчащееся под напором воды по унитазному стоку дерьмо. И я присоединился к этому потоку.
Во рту, словно бетон внутри мешалки, бесформенный и комковатый, ворочался язык. Он ощупывал нёбо, десны, зубы, пытался проникнуть к горлу в поисках влаги. Тщетно. Влаги не было ни капли. Не в силах уже совладать с жаждой я вышел из состояния то ли сна, то ли дремы – моего обычного состояния с похмелья. Тотчас в мозгу все взорвалось и заискрилось, точно одновременно зажгли в ней тысячи спичек и селитра зашуршала, затрещала, защелкала. В голове начался пожар.
Не в силах больше терпеть эту дикую боль, когда и в мозгу все горит и снаружи на череп давят, буравят его сотни бормашин, продираются сквозь кость, пытаются проникнуть к глазам и высверлить их изнутри, я встал. Меня покачнуло, повело, я устоял на нетвердых ногах, едва не рухнув на дверной косяк и тяжелым, осторожным, как после долгой лежачей болезни, шагом двинулся на кухню.
Как мне ни хотелось пить, но я сперва достал аптечку, дрожащими руками вынул оттуда упаковку с болеутоляющим, выковырял две таблетки, засунул их в рот и на сухую протолкнул в глотку. Она тотчас отозвалась горечью и я вспомнил, как вчера меня тошнило, сначала содержимым кишок, а потом, когда оно иссякло, какой-то горькой черной желчью.
После я долго пил воду, потом лежал на кровати, прислушиваясь к угасающей боли, и наконец забылся.
Второй раз из забытья меня выдрал телефонный звонок. Он нарастал и нарастал, я все ждал пока он умолкнет, но он умолкал только затем, чтобы секунду передохнув раздаться опять. Мне пришлось, сквозь липкий пот обволакивающих меня рваных видений встать опять, причем в голове немилосердно кольнуло, выудить телефон из груды одежды и нажать прием.
- Что, сокол ясный, отмокаешь? – раздался в телефоне голос Деда.
Я молчал.
- Отходишь от трудов праведных?
Чего ему надо, думал я, сегодня же вроде как воскресенье, бухой он что ли?
- Ну конечно, после таких похождений надо сил набраться, как же – продолжал ворчать Дед и в голосе его слышалось раздражение, злость и разочарование. – Ты, короче, чтоб себя в чувство привести включи-ка новостной канал Маратик, а я тебе перезвоню. – Сказал Дед, и дал отбой.
Какой нахрен канал, он совсем что ли свихнулся, подумал я, но все же отыскал пульт, опять, с обреченным вздохом неизлечимо больного ухнул на диван и трясущейся рукой нажал на кнопку.
В бесстрастном глазе телевизора отражалась картинка. На ней какие-то люди толкались, пихались, разлетались и опять слетались, падали, вставали, выползали друг из под друга, крутились как клубок змей на сковороде.
Подробностей было не разобрать, камера работала не с места событий, а откуда-то с высоты. Ясно было лишь одно – там не обошлось без жертв, там случилась трагедия. Я не совсем понимал, какое это имеет ко мне отношение, мое похмельное, да что там – все еще полупьяное состояние не позволяло мне извлечь из шкатулки памяти что-либо, что могло увязаться с происходящим на экране. Впрочем…
Картинка внезапно сменилась. Теперь показывали крышу какой-то стройки. По ней, по направлению к центру крыши, пригнувшись улепетывала группа людей. Когда они начали исчезать, видимо спрыгивать в проем, от края крыши отделился еще один человек, встал, оглянулся вокруг и в этот момент камера выхватила крупным планом его лицо. Это же лицо, уже обработанное компьютером, экран выдал как картинка в картинке.
Снова раздался звонок.
- Ну что, видел?
- Видел, Сергей Антонович.
- И что теперь?
- Не знаю, Сергей Антонович.
В трубке было слышно, как он с кем-то переговорил и спросил:
- Ты где? В смысле дома, или еще где? Обсудить надо ситуацию. Может машину за тобой прислать. Что молчишь? Что ты там делал? Редакционное задание у тебя было?
Я молчал. Мозг мой, выжженный похмельем, начинал оживать. Я начинал мыслить, а следовательно существовать. И мысли мои были о том, как существовать дальше. Просто существовать, о том, как жить с произошедшим, я пока не думал.