Там играли в фанты, и, конечно, мне выпало петь, и, красный, слепой, полумертвый, я тупо стоял посреди комнаты не в силах раскрыть рта, хотя рыжеволосая Валина тетка, с голыми полными руками, в оспенных прививках величиной с медные пятаки, трижды принималась наигрывать на огромном черно-пламенном рояле «В лесу родилась елочка». А когда я наконец решился и тихо фальшиво затянул: «Смело, товарищи, в ногу», на меня зашикали. Оказывается, мой фант пропустили, и сейчас какая-то девочка, ловя воздух маленьким, круглым ртом и проглатывая его вместе с началом и концом слов, но громко и самоуверенно, читала по-немецки «Лорелею».
А потом в коридоре на меня вдруг стал наскакивать козелком высокий, тонкий мальчик с завитой кудряшками головой. То ли его обозлила моя прикованность к Вале, то ли он почувствовал во мне пария и возжаждал легкой славы — не знаю. Он зажал меня в угол и тыкал в грудь хорошо пахнущей шелковой головой, толкая острым плечиком, а я только ежился, смущенно и жалко улыбаясь. Он был года на два старше меня и на голову выше. Но не это меня останавливало — страшно было нарушить порядок в его бархатном, с кружевным воротничком костюмчике, в его тугих, аккуратных кудряшках. И тут я заметил, что Валя со странным интересом следит за упражнениями своего приятеля. Наверное, я делаю страшную глупость, что позволяю ему измываться над собой: мне дана возможность вмиг стать героем, возвыситься в глазах Вали, а я стесняюсь и робею, как девчонка.
И когда он снова боднул меня в грудь, я встретил его ответным ударом плеча в скулу. Он отскочил с удивленным и обиженным видом, затем его тонкое личико скривилось, и он кинулся на меня. Через секунду он лежал на полу в своем костюмчике и кудряшках, а я сидел у него на животе. Он позорно разревелся, и на его рев из гостиной прибежали взрослые. Победа не принесла мне славы. Мальчику все сочувствовали, а на меня смотрели раздраженно и осуждающе. Даже Валя, встретившись со мной взглядом, пренебрежительно дернула плечом и пошла за апельсином для моего противника.
Незаметно выскользнул я из этого богатого и враждебного дома, выскользнул навсегда. Меня обуревали сложные и сильные чувства. Сводились они к одному: я мечтал еще об одной революции, которая покончила бы с такими, как Гронские. Придумывалось хорошо и сладко: вот я въезжаю на белом коне в квартиру Гронских, бью зеркала, рушу обстановку и увожу на луке седла бесчувственное тело Вали, чтобы потом оживить его для новой, прекрасной жизни… С тех пор прошло шесть лет, и не понадобилось новой революции, чтобы лишить Гронских их прежнего величия. Я понял это, едва переступил порог. Они, правда, сохранили свое барахло, но замаскировали его, чтобы оно не бросалось в глаза: все кресла, стулья, диваны были затянуты полотняными, некогда белыми, а сейчас грязноватыми чехлами. И картины — их стало куда меньше — тоже зачехлены, и люстра с хрустальными висюльками скрыла жаркое сверкание в пыльном мешке, и даже Валя, открывшая мне дверь, со своими туго и гладко зачесанными назад, к пучку, черными волосами, в узком темном платье и серых нарукавниках, вся какая-то сжавшаяся в самой себе, показалась мне зачехленной. А вот старик Гронский, выглянувший в переднюю, и впрямь был облачен в полотняный чехол поверх бумажных брюк и рубашки «смерть прачкам»; да и Валина мать, принесшая из кухни запах прогорклого масла, была зачехлена понизу — так выглядел на ней полотняный фартук, скрывший ее большой живот и толстые ноги.
— Кто там пришел? — спросила она сильным, носовым голосом, в котором звучала раздраженная тревога.
— По-моему, сын доктора Ракитина, — небрежно ответила Валя, хотя она отлично узнала меня.
Она сильно изменилась с той далекой поры, но не в хорошую сторону: прекрасная девочка стала строго и грустно красивой девушкой. И хотя жажда мести не угасла в моей душе, я поправил ее мягко:
— Не сын, а внук.
— Что ему нужно?
Валя чуть приметно усмехнулась.
— Чего тебе нужно?
— Мы собираем деньги на торпедный катер.
— Мы? — Валя высокомерно вскинула бровь. — Ты что — Николай II?
В этом зачехленном обиталище я чувствовал себя посланцем светлого, широкого мира, за моей спиной было море и небо, дирижабли и торпедные катера, Красная Армия и все, чем жили настоящие люди моей страны. Мне легко давалось спокойствие.
— Мы — это московские пионеры, — сказал я.
Короткая улыбка, скорее гримаска, тронула Валины губы.
— Я думала, ты найдешь себе занятие получше, чем побираться по квартирам.
— Мы не побираемся, — сказал я, бессознательно угадав, что сильнее всего Валю задевает словечко «мы». — Мы помогаем строить наш Красный Флот!
Не знаю, произвела ли на Валю впечатление эта звонкая фраза, но старик Гронский ощутил некоторую тревогу.
— Дай-ка список! — сказал он. — Это что — приказ, указ, наказ?
— Никакой не приказ, кто хочет, тот и подписывается.
Старик Гронский прочел список и убедился, что тут дело добровольное.
— Раз это не приказ, наказ, указ, — сказал он, возвращая мне подписной лист, — то потрудись закрыть дверь с той стороны.
Странно, почему-то я был уверен, что он непременно подпишется, хотя бы из осторожности. Но его отказ меня не обескуражил. Напротив, было даже приятно, что все так четко определилось и нечистые руки Гронского не коснулись нашего дела. В глазах Вали светилось торжество: ей казалось, что ее отец унизил меня.
И вдруг я рассмеялся от того, что, вопреки жалкому Валиному торжеству, я все-таки взял реванш. И Валя поняла это, — резко наклонив голову, чуть наискось к плечу, она спрятала лицо и быстро прошла в комнату…
Я иду дальше, от двери к двери, с лестницы на лестницу, с этажа на этаж, из подъезда в подъезд. Я вдавливаю круглые кнопки электрических звонков, дергаю за веревочные хвосты старинные колокольчики, отзывающиеся тонким, жалобным треньком, стучусь костяшками пальцев, ребром ладони, кулаками, носком и пяткой ботинка в молчаливые то деревянные, то обитые клеенкой по войлоку, а то и жестью двери. Чаще мне открывают, иногда нет. Чаще мой подписной лист пополняется, иногда нет. Я начинаю замечать, что у двери тоже свое лицо. Есть двери добрые, они непременно широко распахнутся перед тобой в удачу; есть двери злые — лишь просветят узкой щелью и тут же захлопнутся; есть мертвые двери, раньше, чем толкнешься в них, уже знаешь — они не откроются. Иногда попадаются двери безликие: ни звонка, ни колокольчика, ни списка жильцов, ни медной дощечки, ни почтового ящика, никакой царапины, никакой надписи на гладких досках, ни захоженного половичка перед ними, ни железной сетки, ни просто следов…
Вот за такой дверью я наткнулся на самого странного человека из всех населяющих наш большой дом.
В синеву бледный, с рыжими перьями волос, торчащими вокруг гладкой костяной плеши, с морковными глазами, он поразил, ошеломил меня до испуга. Едва я пробормотал положенную фразу о сборе средств на торпедный катер, как он затрясся от хохота и резким, птичьим голосом закричал:
— Что?.. Торпедный катер?.. Катись на легком катере к чертовой матери!
Но тут же, вопреки своим словам, схватил меня за плечи и втащил в прихожую.
— Зачем тебе катер, мальчик? — кричал он. — Что ты с ним будешь делать? Кататься на Чистых прудах?
Я пробормотал, что катер нужен не мне, а нашему Военно-Морскому Флоту.
Он всплеснул руками.
— Такой маленький, а уже милитарист!
Я решил по созвучию слов, что милитарист нечто вроде милиционера. «Наверное, какой-нибудь кустарь или бывший нэпман, — подумал я. — Это они боятся милиционеров».
— Милиция тут ни при чем, — с достоинством сказал я. — Хотите подписывайтесь, хотите нет.
— Ты плохо агитируешь, мальчик! — вскричал человек. — Ты должен убедить меня, зачаровать, как василиск! Ты знаешь, кто я такой?
«Псих!» — чуть не слетело у меня с языка, но вместо этого я только мотнул головой.
— Я — обыватель, — грустно сказал человек и сел на окованный жестью сундук, занимавший чуть не половину прихожей. — А ты понимаешь, что такое расшевелить обывателя, пробудить его для общественной жизни? — Он пристально посмотрел на меня своими морковными глазами. — Ну, а что такое обыватель, это хоть ты знаешь?
— Гад нашей жизни! — твердо ответил я.
— Неплохо! — сказал человек. — За это я дам тебе копейку… Не тебе, не тебе… — замахал он руками, — а на твой дурацкий катер!
Он скрылся в комнате и тут же вернулся, зажимая что-то в кулаке.
— Держи! — Он театральным жестом разжал кулак: на ладони лежал новенький рубль. — Бумажная копейка! — засмеялся он радостным, детским смехом.
Окончательно сбитый с толку, я крупно вывел на подписном листе «1 рубль» и сказал:
— Распишитесь.
— Я верю, верю, мальчик, что ты не истратишь мой рубль на мороженое! — закричал человек.