— Ты заебал, — сказал Зинник, плотно прижавшись к ответствующему у себя, в бесконечной синей квартире. — Приходи, здесь уже Склага и Щец. Мы вместе чего-то родим, куда занесло тебя, брат? Хаотическая сода есть, будем ее вводить и дышать звезднойпылью. Или будем читать Книгу. Или умирать. Мы же умираем? Или рожать. Или дышать. Или ж звать. Ты там? Ты тот? Ты к нам? Или ты к вам? Ах, сила! Телячья, двадцать пять, квартира. Заходи.
— Ах, спасибо, спасибо! — расстроганно вызопил Хня в ответствующего и бросился со всех мозгов, по указке, данной ему свыше.
Он проносился сквозь замершие блики обедающих, ублажняющих, взирающих новую кладь, людей, может, не людей. Он постукивал по тротуару тростью своей властной страсти. Он шагал через порты, гудящие гуляющей матросней с рогом. Он ковылял по ковылю, распрямляясь, молодея, молодея. Подъехал вай-вай, он оседлал вай-вай. Он наклонился и выдохнул громко:
— Мчать! Мчать! Телячья, двадцать пять! Грожу наподдать, о, мать!
Замелькали Заареченские побасенистые паренишники с звездой в паху. Засвистело в щупиках, нет, в высоченных плечах, подпираюих эон, эон. Неслось по свету огневое чудо из городского скарежника с трубкой, дымной и прекрасной. Вай-вай, похожий на суйсуй, стрекотал по брусчатке, погоняясь младососом, и в его моторе работал тромблер.
Подъехал к прозрачию дома над речью-рекой, с печатью мирской. Из двери вышел запыхавшийся захезанный Хня. Он гикнул, и стряхнулась с него скорлупа примитива, боль обнаженная зажглась на его открытой всем скорбящим залупе. Он вошел в залу, проплылпо переходу, миновал черный туннель, отшвырнул хилого братишку-присоску, забросал калом помощника, убрал кал в зале, окрестил дыхание и СКАЗАЛ. ЭТО БЫЛО СЛОВО.
Открыл Шец, курящий планетный луч.
— Мы рожаем, проход, — просто обратился он к Хне.
Хня снял метафизическое пальто, расчесал щупики, посмотрел в окно, увидев траву, сел на сломанный стульчак. Нагой Зинник уже в позе пыжился, надрачиваясь.
— Я предлагаю, — предложил грустящий Хня, — нам всем пойти на свет, взглянуть на ночь, дышать пылью звезд, ее пушистым огнистым рдением.
— Бздение ты шоль хоо-о хоо-о хоо-о… — стал заикаться Склага.
— Верно, крыша Бога всегда горит в моем сердце, — согласился Зинник, скручиваясь в некую кишку.
— Мы употребим то высшее, что Вселенная может нам дать, — сказал Хня.
— Мразь! — восторженно звякнул Щец.
— У меня есть пол-сики экстракта духа моего — этот вечный ингридиент поможет Зиннику обойтись без той светлой печали, сопровождающей рожание. Я вдохну в тебя прыщ своей сути, и ты выстрелишь плод, словно какашку.
— После звезд… — задумчиво вздохнул Зинник-кишка.
— Звезд? Мы — звезды?!..
— Мы — специя пространства, юдоль!
— Давайте употребим, — настойчиво повторил Хня.
— Давай, — согласились Склага и Щец.
— Ну, давай, — сказал Зинник.
— Я после этого хочу уйти ввысь, — заметил Хня, — и пусть эта пыль будет моим последним грешком. Грешки мои, грешки! Вы — как откровение пророка внизу. Вы — мазь нимба.
Они поднялись по длинной бревенистой лесенке на крышу своей тайны. Они встали напротив вселенской бездны, или бздны. Они расселись по углам; Хня достал небольшой астероид и настрал в него. Он вытащил щупик, прислонил астероид к жвечу, воспарил над самим собою, точно кинжал господень, и вдохнул ласковый сноп искрящейся звездной пыли. Целое время он сидел, округляясь, притушив свое всё.
— Я! — нетерпеливо заявил Склага.
— Хезь! Хезь! — забеспокоился Зинник. — Я — рожаю, мне нужно, мне!
— А что же Хня? — поинтересовался Щец.
Хня исчезал, вспаряясь, переходя в высь, астероид рухнул на крышу, загудев.
— Хня, Хня! — цокнул Щец.
— Он уходит в высь, он уходит в высь… — расцвел садом золотых пупуш Склага.
— Ну? — спросил Щец.
— Высь! — лучиэльнул Склага. — В льдистые непостижимья. Не мешаем! давай-ка, Зинник.
Зинник подошел, поднял астероид, приложил его прю к щупику, воспарил и резко вобрал лучистую стрелу звездной пыли. Некое время он замер, угаснув, затем преобразился в яростный, оранжево-жойный семимерный цветочек бни, расползая свои псевдо-извилистые короки повсюду и затмевая все. Тут из шеи цветка поступенно вырос отросток его детки — маленький комочек звездносути. Он повис в выси Зинникового нонешнего состояния и затем отскочил, словно выплевываясь на крышу их тайн, отбрасывая ярчайшую вспышкутень.
— Шоль! — разрыдался Склага. — Мой!
— Мой! — умяк Щец.
Хни уж не было с ними. Зинник вновь свернулся, весь еще в пыли, приластился, взял светодитя, загремел:
— Он будет зваться Цмипкс!
— Ну и атман с ним, — выразился Склага. — Давай-как я!
Он взял у Зинника астероид, и, трепеща, приложил его к своему грандиозному, как загадка рождения, щупику.
Звезда была преображенной планетой. Здесь было возможно все. Тут жили высшие, преображенные существа — звезды. Они имели таинственный центр и щупики по краям, что могли обращаться в любой предмет и идею сей плоскостной действительности. Большая часть реальности вообще находится в глуби над вне за — это светлое основание для серого зрения всяческих жочемуков. Звезды жили именно там.
Как выглядит звезд? Каков его вид на благодатной почве чудесной великой планеты Звезда? Достаточно представить буро-зеленую, в лесах журчащую речку, уносящую воды, маленький пупырышек на поверхности — некое темное вздутие, едва заметный черненький полукружок, и — внутри, в реке, в ее толще — огромного великолепного зверя. Так и звезд похож на какую-то электрическую медузу, играющую в волнах, а на самом деле, он безграничен, как бездна, в духе. Духовным зраком вы можете лишь на миг подсмотреть его истинный облик и ужаснуться. Ибо он ослепителен и велик. Он такой же ничтожный, как сама высь перед тайной глуби, и такой же абсолютный, как сама высь перед загадкой глуби. Он — мир, мир — его среда, он живет в мире, преображая каждую его клеточку, каждую цупочку. И Звезда — его нежная планета, где возможно всё.
Итак, звезд — айсберг в океане духа, над поверхностью которого возвышается лишь неприметная, безобидная его часть. Но и это не совсем так: ведь можно звезда и не увидеть, он невидим, незрим, закрыт!.. Для низкоступенчатых субъектов звезда как бы
и нет. Они смотрят в центр — и не видят, слушают — и не слышат, нюхают — и чувствуют лишь вонь пейзажа. Только повсеместная мертвенность отражается в их грубом сознании, только пиршественные тени — трупы божественных игр — воспринимаются их несчастной душой. Но звезд, как жизненный огонь, как искра мирового восторга, как радужный смех вечности, для них невидим, неслышим, немыслим, неощущаем. Только иногда какой-нибудь жочемук шевельнется в ночи своего отчаянья, высунет язычок, оправляя свой сучок, засосет в надежде и страхе свой совок — и вдруг его коснется отблеск смысла и истинной открытости мира, дыхание сущего, прекрасное, как воспоминание о досотворенной сияющей белизне-всецветии, неожиданное явственное осознание всего, что есть, а есть все, упоительный трепет воскресения без смерти: значит, он на мгновение уловил стоящего над ним звезда. Воспрянет жочемук, встрепенется, набрякнет своими бляшниками, воссияет, как его долото, но звезд отлетит, и прекрасный мир, который только что возник здесь, угаснет. И опять наступит надежда, бесконечная духодрочка в ночи, шепот ничего не значащих слов, скрипы, всхлипы, умильные всхрюки, напряженная возня. Но ничто уже не осеняет низкое, некрасивое тело. Никто уже не стоит над бедным ограниченным существом. А звезд воспаряет у себя на Звезде и вдыхает свет.
Там, на Звезде, здесь, есть целые городищи их — переливчатые, огромные, белые, невероятные. В них таятся контуры высшего жилья, фонтанирующие острова запредельных квартир, посверкивающие уголки небеснокресельного удобства, предначальная ясность ослепительных домов. Там, в тронных покоях ангельских лачуг, дворцовых нор, укрытый искрящимся истиной одеялом возлежит посреди некий звезд, похожий на грань жизни и смерти, и заря его нематериального дыхания освещает весь райский интерьер, словно огонь духовного предела. Он превращается в маленького жителя за столом, засовывает в образовавшуюся полость кусочек шняги, издает инфратон, щелкая своими великими мыслями, и все может пропасть, или преобразиться, или остаться прежним — но ничто не всколыхнет подлинный покой этих высот мироздания. Ничто не в силах отяжелить тутошнюю сладкую легкость переполненного невесомой радостью забытия. Никто не способен ворваться просто так в высь этого изначально умиротворенного мира. Звезд закрыт для грубых существ и открыт для эмпирейских красот. Его судьба — творить, и его мольба — любить. Его суть — в нем самом, в искусстве создавать нечто. Его центр ужасает, как будто око бога огня. Его время не ведает времени, а его смерть не знает рождения.