И вот наступает минута, которой мы ждали и опасались: подающий, взглянув на небо, переводит глаза на судью. Тот, невозмутимо восседая на своем стуле, спокойно объявляет счет – 15:30. Он должен показать, что никто на него не влияет: одному из этих двоих всегда выгодно прервать встречу. Игра продолжается, но счет уже всем безразличен. Дождь вот-вот прольется. Так бывает, когда чего-то боишься, но знаешь, что это все-таки произойдет. И когда откровенно и неумолимо обрушивается ливень, безропотно смиряешься. Судья в несколько секунд скатывается со своего стула, запасные ракетки и полотенца исчезают на самом дне сумок, рабочие растягивают большой, темный и покорный кусок брезента.
Теперь уже ничего не поделаешь. Сидя перед телевизором, почти ощущаешь аромат мокрых лип в июньских аллеях. Как настоящий зритель, мысленно прогуливаешься в ожидании продолжения. Покой, бездействие. Париж застыл у Порт-д'Отей. Все технические средства, весь рекламный шум и все спортивные страсти, сосредоточенные на этом турнире, меланхолически замедляют ход. На следующей неделе, к финалу, погода непременно исправится, земля на корте снова будет рыже-красной, и телеобъективы высунут свои чудовищные морды. Но сейчас скучновато, хочется выпить чаю и натянуть свитер, хотя совсем тепло. Над кортами Ролан-Гаррос идет дождь.
Мы ничего о них не знаем. Даже фамилии и то ни разу не слышали. Встретившись с кем-нибудь из них в булочной или в табачной лавке, мы обычно кивнем – и только. А все-таки мы вот уже десять лет как то и дело пересекаемся, не проявляя к ним ни малейшего любопытства. Это даже нельзя назвать безразличием. Скорее привычное соседство, не то чтобы неприятное, просто ни к чему не обязывающее.
А теперь – надо же, они оказались здесь, посреди Гайд-парка! После толкотни магазинов на Риджент-стрит мы баловались английской свободой, когда каждому позволительно взять себе шезлонг и с довольной улыбкой развалиться в нем, свесив ноги на травку, развалишься, свесишь – и чувствуешь себя почти что туземцем. Но вот всего в каких-нибудь нескольких ярдах от нас, как раз напротив, точно так же раскинувшись на темно-зеленой ткани… Надо признаться, это открытие не приводит нас к неудержимому восторгу. Скорее, к настороженности, как раз и вызванной мыслями о том, что следовало бы проявить радость, но сделать это будет не так-то легко. У них в ту же секунду зарождается в точности такое же чувство, и дальше все действуют синхронно. Мы хором удивляемся, вытаращив глаза и разинув рот. Мы медленно сближаемся, медлительностью этой опровергая выказанную за мгновение перед тем беспредельную радость. Но о чем же с ними разговаривать-то?
И тут на помощь приходит спасительное лицемерие, накопленное за годы жизни в обществе. Да-да, та самая годная на все случаи жизни непринужденность, которая хоть и не дает забыть о подростковой робости, но сменяет ее, обозначая непоправимый переход к зрелости, это она, непринужденность на все случаи жизни, и плюс к ней дурацкая, но в высшей степени удобная самоуверенность дают нам возможность со слегка непристойной естественностью вступить в разговор. Мы говорим. Говорим, само собой разумеется, об Англии. Любой намек на общие корни категорически исключается. Зато мы во всех подробностях обсуждаем, как доехали, где нас поселили, как здесь удобнее перемещаться – на метро или в такси. И удивляемся, испытывая упоение от собственной энергичности. У нас полное взаимопонимание, как только нам раньше в голову не пришло познакомиться? Мы по-прежнему почти ничего не знаем об их жизни, но они такие милые, такие симпатичные, и, окончательно растаяв, мы вот-вот предложим им пойти куда-нибудь выпить по стаканчику. Правда… Правда, мы ведь в Лондоне всего на два дня, и, если примемся попусту тратить время на общение с соотечественниками, наши возможности впитать в себя английскую атмосферу начнут съеживаться наподобие шагреневой кожи. Ну так что, встретимся, как только вернемся во Францию? Конечно, само собой… Хотя… Нельзя же целый век только и разговаривать что о Лондоне…
Мы безошибочно чувствуем, как все эти невысказанные слова параллельно проносятся в наших головах. Веселая болтовня первых минут вянет, паузы становятся все длиннее. Мы расстаемся несколько неуклюже, и в нашем прощании явственно сквозит облегчение.
Встретившись неделей позже в Доме прессы, мы притворимся, будто не заметили друг друга.
Правая щека едва заметно опускается к плечу. Со стороны это выглядит забавно. Раньше такой жест можно было подметить у влюбленных, когда один словно бы безмолвно просил о чем-то другого: приласкать, поцеловать, обнять. Жест усталости и покорности, едва приметной обиды, но в то же время и печали – все было в легком наклоне головы. А вот теперь это движение делают в одиночестве, посреди площади или где придется на тротуаре, немного замедлив шаг, но все же не останавливаясь, или на пляже, или на террасе кафе, да в каком угодно месте. Повсюду замечаешь это признание собственной слабости, эту потребность услышать чей-то голос, почувствовать рядом с собой кого-то, кто сейчас далеко.
Конечно, дело всего лишь в том, что человек просто-напросто говорит по мобильнику и чаще всего при этом произносятся самые заурядные слова: я на углу улицы Амстердам, через двадцать минут буду дома, в ящике для овощей осталось несколько помидоров и один огурчик… А может быть, это делается просто-напросто по техническим причинам: если вокруг шумно, приходится крепко прижимать трубку к уху и прикрывать ее воротником, например, от ветра. Да… Может быть, и так… И все-таки это очень похоже на детский жест – помните, как мы слушали море в раковине? Хотя… Нет, разумеется, тут нет ничего общего с тем жестом, и вообще в нашей сегодняшней напряженной жизни общение должно быть динамичным!
И все-таки, каждый в своем одиночестве, мы плывем по тротуарам, слегка наклонив голову. Словно все мы изгнаны из детства и чувствуем себя немного потерянными.
Вот ты – честь честью – гуляешь по саду, гуляешь без всяких задних мыслей, переходя от цветка к цветку. Можно навестить гвоздику так, словно приглашен выпить чаю с затянутой в гранатовый бархат элегантной дамой, можно скромно облизнуться на бутон айвы, будто на порцию итальянского мороженого ассорти, клубничного с ванильным, можно на несколько секунд замереть под китайским зонтиком аквилегии… И только роза, она всегда подстерегает тебя: подстерегает за поворотом, стоит только обогнуть кустарник. И тут как бы тебе не нарваться на обвинение в оскорблении нравственности.
До чего же она округлая, до чего полновесная, до чего уверенная в себе, вся налилась и не перестает наливаться. Даже у ее бутона линии плавные и сладострастные, ни дать ни взять – спящая красавица, притворяющаяся, будто ей только и надо, что нежиться среди одеял: разыгрывает комедию, ведь на самом деле цветок счастлив именно тем, что на него смотрят.
Роза сама тянется к человеку, с младенчества переполненная соками, томная уже в колыбели… А потом так быстро раскрывается и так щедра на лепестки, и этот красный цвет – на пределе безвкусицы… Запредельный… Гранатовый, лиловатый, а иногда и малиновый под серым небом… Это уже не цвет, это метафора самозабвения: ровно столько глубокой тайны, чтобы чувственность не обернулась вялым приглашением.
Как не остановиться на несколько минут, соблазнившись этим ослепительным спектаклем и все же испытывая некоторое смущение? Роза компрометирует. В ее сладости с примесью перца таятся все наслаждения: только посмотришь на нее – и уже чувствуешь, что согрешил. Но этим все и заканчивается, не стоит спешить с вызовом полиции нравов: после первой же грозы роза поблекнет, расползется и желание обладать сменится жалостью. Соблазнительница, она воспламеняет только себя саму и одиноко умирает на аллее бледной промокашкой. А эпитафия с некоторым запозданием придаст ей загадочности, которой недоставало при жизни:
Она была без ума от своего тела
Она слишком любила себя, чтобы его отдать
Молитесь за нее.
СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ Я ВЫНОШУ МУСОРНОЕ ВЕДРО
Не тогда, когда в него что-то бросаешь. Нет, в это время по-настоящему не смотришь, всего лишь проверяешь, много ли еще места осталось в помойном ведре. А вот когда оно переполнится и приходится вытаскивать мешок, то в последнюю секунду перед тем, как перетянуть его кусочком прозрачного скотча, ты непременно окинешь беглым взглядом таящиеся здесь разнообразные сокровища. На вид не так уж противно. Кофейная гуща, проскальзывая во все щели, придает мусору подобие единства. Она бесстыдно сыплется на порванные конверты, оставляя нетронутыми синие буквы знакомого почерка, застревает в сырых впадинках картофельных очистков. Пергаментный огрызок яблока забрался в белую скорлупку баночки из-под биойогурта. Кончик высохшего фломастера упрямо целится в лунку от таблетки магния. Странные одиночества цепляются друг за друга в этом пространстве, которое ты надеялся ужать, раз за разом прихлопывая ладонью. Но стоит тебе отвернуться, и все эти прикинувшиеся мертвыми оболочки начнут дышать, расправятся и примутся запросто болтать друг с другом, пользуясь ночной свободой. Так хотелось их утоптать, уничтожить, истребить. Ничего не вышло. Эти дынные корки, которые никогда не удается выскрести до конца, тебе не принадлежат. Тебе казалось, будто ты выбрасываешь свою изнанку, все грязное и ненужное. Но вдруг что-нибудь можно будет прочесть в этих причудливых объятиях никем даже не просмотренных отчетов кассы взаимопомощи с коробочками из-под аспирина, крохотными парашютами чайных пакетиков и апельсинными корками? Несколько секунд ты смотришь на эту кучу, настолько похожую на тебя и такую непостижимую. Потом резко перетягиваешь горловину пакета. Но ничто не умирает. Они еще наговорятся всласть вдали от нас, эти свидетели защиты.