К сердцу Петра Васильевича подступила горькая истома и он, уже не воспринимая ни одобрительного гула, ни аплодисментов вокруг, с волнением и дрожью вслушивался в теплый и благостный отзвук еще заполнявший его…
Плывет лебедь
Со лебедушкой…
И вот артист, уже как бы и сам обессилев от волнения и тихой радости, заключил:
— …А когда кончают, измученные, опустошенные, счастливые, когда Егор молча ложится головой ей на колени и тяжело дышит, она целует его бледное холодное лицо и шепчет, задыхаясь: «Егорушка, милый… Люблю тебя, дивный ты мой, золотой ты мой…»
Выходя, старик силился вспомнить название рассказа: «Надо бы достать, прочесть. У Вадима спросить что ли?»
В сутолоке у выхода слух его выхватил из многоголосого гвалта краткую скороговорку:
— Ну как?
— А, трали-вали…
Петр Васильевич удовлетворенно хмыкнул: рассказ так и назывался: «Трали-вали».
— Завтра Липецк, — Вадим трезво и грустно оглядывал перрон, послезавтра Валуйки, потом Донецк… И так, дед, всю жизнь… Осточертело…
— Бывает же ведь и у вас отпуск, — после концерта в тоне Петра Васильевича отметилась нота вдумчивой уважительности ко внуку, — вот и заехал бы… Подались бы к деду Андрею в лес… Он теперь в Куракинском лесничестве объездчиком… Славно нынче в лесу… Грибы пошли…
— Да-да, дед, — внезапно оживляясь, встрепенулся тот, — именно в лес! В лес от всего этого… Это ты отлично придумал! — Он явно цеплялся за спасительную дедову мысль, но эта тревожная поспешность внука только подчеркивала тщету его скоротечной надежды. — Рыбу удить будем…
Но едва поезд тронулся, и внук, стоя в дверном проеме тамбура, растерянно и жалко махнул ему на прощанье, Петр Васильевич с обжигающей душу горечью осознал, что они уже больше никогда не увидят друг друга.
VII
Чуткий, пронизанный солнцем лес плыл над Петром Васильевичем, приобщая его своих нехитрых тайн. Терпкие запахи, окрепнув после недавнего дождя, заманивали путника в чащу множеством блестящих росою троп. И всякий новый поворот дороги обещал ему новый предел и новое открытие.
И — вот ведь чудо! — пусть и не раз и не два доводилось Петру Васильевичу бродить чащами с ружьишком или кошелкой, он впервые видел лес таким. Ель являла сейчас собою и ель и еще что-то другое, куда большее. Роса в траве не была вообще росой, а гляделась каждая по-отдельнос-ти; и лужицам на дороге хоть любой особое давай имя. И, наверное, оттого хруст каждой сухой ветки под ногой отзывался в это утро в душе его тихой, но долгой болью.
Пожалуй, только теперь он по-настоящему понял брата, когда тот, лежа в темном беспамятст-ве от тяжелой контузии, бредил одной тоской — лесом.
В те поры Петра Васильевича срочной телеграммой вызвали в Вологду, где Андрей, потеряв-ший память и речь, валялся в больнице без надежд на выздоровление.
Веселым городом оказалась Вологда. На фоне всего белого, рассыпчатого, крупичатого — белого кремля, белых горбатых крыш, деревьев в белых малахаях — предметы и люди выглядели уж как-то особенно бодро и выпукло. Хмельной возница в заиндевелом капюшоне — кусок кирпичного лица с заиндевелыми же усами — рьяно понукая поседевшую в морозе клячонку, вывез его сквозь искристую эту белизну, пестро раскрашенную багровостью бликов, чернью машин, бледной желтизной тулупов и полушубков, к самой больнице приземистому зданию николаевского еще кирпича.
— Оно самое… Кувшиново… Не дай-то Бог всякому…
И впрямь, оттуда, изнутри, в забранное решеткой окно приемного покоя недавняя праздничная белизна увиделась Петру Васильевичу мертвенной, а низкое небо — с овчинку.
Обстановку приземистого зала о двух окнах, застланного лоскутным половичком, наподобие ковровой дорожки от входной двери к другой внутренней, составляли лишь обшарпанный стол и стул впритык к нему. Но главное — запах! Из всех знакомых запахов, какие сопровождали его долгую жизнь, ни один не участвовал в этом. Обонялось в нем — в этом запахе что-то такое, отчего, как и всех, наверное, входящих сюда, Петра Васильевича сразу же пронизало ощущение тихой беды, тягостного ожидания, безысходности.
Ветхий старичок виновато улыбался навстречу гостю, и в этой его светящейся виноватости без труда читался ответ всем посетительским недоумениям: «Вижу, все вижу, и страх и смятение твое. И запахом этим сам век дышу. Но что же я могу поделать? Могу разве лишь попросить прощения вот этой своей улыбкой. Так что не обессудьте и присаживайтесь».
— Садитесь… Э-э… Садитесь… Будем разговаривать… Э-э… С вашего… э-э… позволения… Профессор Жолтовский. — Старичок был и в самом деле дряхл, и «экал» явно по возрастной слабости, а не от профессорского небрежения собеседником. — Как вы… э-э… понимаете… э-э… Дела вашего брата… э-э… неприятны… Мы сделали все, что… э-э… было в наших… э-э… возмож-ностях… Но, — он полуразвел немощные ручки в стороны, развести их шире у него не хватило сил. — Андрей., э-э… Васильевич… э-э… не поправляется.
Здесь Жолтовский совсем обессилел и умолк, тяжело дыша. Дряблые щеки его студенисто подрагивали, кроличьи глаза увлажнились. «Да, — отметил про себя Петр Васильевич, — лет за восемьдесят, не меньше! Это, брат, не одно поле перейти».
Тот еще несколько раз прерывался, чтобы отдышаться, прежде чем закончил свою речь. Из всего выходило, что дела Андрея из рук вон плохи, что болезнь его прогрессирует и что поэтому комиссия решилась на последнее средство: воздействовать на зрительную память больного.
— Понимаете… э-э… Петр… э-э… Васильевич… Так… э-э… Кажется… Поживите у нас… мы вас… э-э… устроим… Бывайте с ним… э-э… почаще… Может быть… э-э… фотографии… письма… знаками… э-э… что-либо… Вы, надеюсь, не… э-э… безучастны… э-э… к судьбе брата…
Ради Андрея Петр Васильевич решился бы и не на такое.
— Тогда… э-э… Валентина… э-э… Николаевна!
В комнату, только видно и дожидаясь профессорского зова за дверью, тотчас вошла высокая полная женщина с массивным бесформенным лицом, на котором выделялись глубоко посаженные острые глазки, впрочем, тоже источавшие сплошное доброжелательство. С ее приходом тусклая комната как бы раздалась вширь и вглубь, став сразу уютнее и светлее.
Жолтовский лишь кивнул в сторону Петра Васильевича, его только и хватило на этот кивок, после чего он, уже окончательно обессилев, откинулся на спинку стула и закрыл глаза, точно умер.
Но профессорской помощи здесь уже более и не требовалось. Толстуха, легонько подталкивая гостя к внутренней двери, полностью им завладела и, судя по ее решительности, всерьез и надолго.
— Чуть не ровесник больницы, — вздохнула она, когда они вышли. — Мало кто на нашей работе до его лет дотягивает… Подождите, я вам халатик дам… Так, вы поняли, в чем дело? Это, хоть и против правил, но попробовать следует: а вдруг, — Валентина Николаевна размашисто вышагивала по лабиринтам многочисленных коридоров. Встречные улыбчиво кланялись ей, она коротко сияла в ответ, и становилось ясно, чьим светом жили эти отмеченные тоской стены. — И главное, не бойтесь, больные — люди, значит, с ними, при некотором, правда, беспокойстве, но жить можно… Вот мы и дома. — Ключом, наподобие железнодорожного, Валентина Николаевна открыла ему одну из дверей. — Входите смелее…
В большой сводчатой и оттого несколько мрачноватой палате о восьми по четыре с каждой стороны — обрешеченных окнах знакомый уже запах становился почти нестерпимым. Разноголосая сутолока, колготившая в четырех ее метровой толщины стенах лишь укрепляла гнетущее чувство под сердцем: «Занесло тебя, Петя, хоть ноги — в руки и беги!»
Какой-то малолетка с неестественно удлиненным профилем, озарившись блаженной улыбкой, вдруг кинулся им наперерез:
— Смотрите, Вальдмитрь, сам… сам…
И не из праздного любопытства, не по должности она разглядывала те карандашные художе-ства подопечного, — воробей на этот счет Петр Васильевич был стреляный, не в одном госпитале провалялся, — а с неподдельной заинтересованностью и даже как бы с азартом.
— Молодец, Паша! Только вот здесь, — она взяла у него из рук карандаш и несколькими штрихами придала царившему на бумаге хаосу подобие порядка, — я бы сделала так… И еще… Делай, Павлик, — под ее быстрой ладонью паренек заулыбался еще шире, — молодец… — И к гостю. — Пойдемте… Сирота, эпилептик… Привели волчонком… Оттаял… Ну, вот… Теперь спокойнее… Андрей Васильевич сегодня немного понервничал, пришлось легонько закрепить…
Ватными ногами сделал Петр Васильевич несколько последних шагов до его койки, сделал и сам того не заметил, как тут же мертвой хваткой вцепился в карман халата своей сопроводитель-ницы: тусклыми глазами глядя в потолок, весь в испарине, Андрей рвался из пут. Желваки в ржавой недельной щетине вздувались, словно бы тщась выпростаться из-под прозрачной кожицы, обтянувшей его лицо. И ни одного звука, даже мычания, так свойственного немым, не исходило от него.