Он посмотрел на меня из-под покрасневших век.
— Я так и не решил, что это было — чудо или нет.
Туанетта согласно кивнула.
— Что бы это ни было, с тех пор наша удача сошла на нет. Оливье, сын Аристида, умер в тот год и... ну, ты знаешь... — Она взглянула на меня.
— Жан Маленький.
Туанетта опять кивнула.
— Э! Эти братцы! Слыхала бы ты их в старые времена, — сказала она. — Как сороки, оба два. Болтали без умолку.
Матиа глотнул колдуновки.
— Черный год забрал у Жана Большого сердце, точно так же как забрал дома у Ла Гулю. В тот год приливы, может, были и больше нынешних, но ненамного.
Он мрачно вздохнул — с таким видом, словно ему было приятно пророчить беду, — и ткнул в мою сторону черенком трубки.
— Девочка, я тебя предупредил. Не обживайся здесь. Потому что еще один такой год...
Туанетта встала и поглядела в окно, на небо. За мысом нависал тускло-оранжевый горизонт, уже отрастивший ножки дальних молний.
— Плохие времена наступают, — заметила она без особого беспокойства в голосе. — Совсем как в семьдесят втором.
Я спала в своей старой комнате, и море шумело у меня в ушах. Когда я проснулась, было светло, а отец так и не появился. Я сварила кофе и как могла растянула процесс питья. На душе у меня было несуразно тяжело. Чего я ждала? Что мне заколют упитанного тельца? На меня все еще давила мрачность вчерашнего праздника, а состояние дома только ухудшало дело. Я решила выйти наружу.
Небо было затянуто облаками, с Ла Гулю доносились крики чаек. Должно быть, уже пришло время отлива. Я надела куртку и пошла поглядеть.
Ла Гулю сначала чуешь, только потом видишь. При отливе пахнет всегда сильнее — водорослями, рыбой, чужаку этот запах может показаться неприятным, но мне он навевает сложные ностальгические ассоциации. Подходя со стороны острова, я видела заброшенные солончаки, блестящие в серебристом свете. Старый немецкий бункер, полузарытый в дюну, похож был на детский кубик, брошенный с неба. Из башни шел дым — видно, Флинн, готовил завтрак.
Ла Гулю за прошедшие годы пострадал сильнее всего остального Ле Салана Подбрюшье острова сильно размыло, и памятная мне с детства тропа ушла в море, оставив вместо себя беспорядочный каменный оползень. Ряд древних пляжных веранд, памятных мне с детства, смыло; осталась лишь одна, словно длинноногое насекомое на камнях. Устье ручейка расширилось, хотя кто-то явно пытался его укрепить — кривая грубая стена из камней, скрепленных раствором, стояла с западной стороны, но западный берег ручья со временем сместился и русло оказалось беззащитным перед приливами. Я начала понимать пессимизм Матиа Геноле: случись сильный прилив с ветром в ту же сторону, и вода пойдет вверх по ручью, перельется через дамбу на дорогу. Но главная перемена в Ла Гулю была гораздо красноречивей. Крепостные стены из водорослей, которые всегда были тут, даже летом, теперь исчезли, осталась полоса голых камней, не прикрытых и слоем грязи. Меня это удивило. Неужели ветра переменились? Как я уже говорила, все всегда возвращается на Ла Гулю. Но сегодня тут не было ничего: ни водорослей, ни обломков, ни даже куска пла́вника Чайки словно тоже это понимали: гневно крича друг на друга, они кружили в воздухе, но не опускались поесть. В отдалении виднелись на фоне темной воды кружевные оборки пены вокруг кольца Ла Жете.
Отца на берегу, судя по всему, не было. Я сказала себе, что, может, он пошел на Ла Буш; кладбище было чуть поодаль от деревни, по направлению ручья. Я там бывала, хоть и не часто; на Колдуне забота о мертвецах — мужское дело.
Постепенно я поняла, что рядом кто-то есть. Может, по движениям чаек: сам он совершенно точно не издавал никаких звуков. Я повернулась и увидела Флинна, который стоял в нескольких метрах позади меня и глядел в том же направлении, на море. В руках у него было два садка с омарами, а на плече — спортивная сумка. Садки были полные, и оба помечены красной буквой «Б» — Бастонне.
Браконьерство — единственное преступление, которое на Колдуне воспринимают всерьез. Украсть добычу из чужого садка — не лучше, чем переспать с чужой женой.
Флинн улыбнулся мне без тени раскаяния:
— Удивительно, чего только не приносит море, — бодро заметил он, показывая одним из садков на мыс. — Я думал прийти пораньше и проверить, пока не явится полдеревни искать святую.
— Святую?
Он покачал головой.
— Боюсь, у мыса ее нет. Должно быть, приливом откатило в сторону. Здесь такие сильные течения — вполне возможно, она уже на полпути к Ла Гулю.
Я ничего не сказала Не знаю насчет святой, но вот чтобы смыть садок для омаров, одного течения недостаточно. Когда я была ребенком, мужчины Геноле и Бастонне, бывало, залегали в дюнах, поджидая друг друга, вооружившись дробовиками с зарядом каменной соли — каждая семья надеялась поймать другую на месте преступления.
— Везет вам, — сказала я.
— Ничего, справляюсь, — сверкнул глазами он.
Но еще мгновение — и он отвлекся, выкапывая пальцами босых ног жемчужинки дикого чеснока, растущие в песке. Набрав несколько штук, он наклонился и положил их в карман. Я на миг уловила острый запах чеснока на фоне соленого моря. Помню, я сама собирала этот чеснок для матери, когда она тушила рыбу.
— Здесь раньше была тропа, — сказала я, глядя на залив. — Я ходила по ней к солончакам. Теперь ее нет.
Флинн кивнул.
— Туанетта Просаж помнит, как здесь была целая улица домов, причал, пляжик, все дела. Все это давным-давно свалилось в море.
— Пляж?
Наверное, в этом что-то есть; когда-то от Ла Гулю до банок Ла Жете при отливе можно было пешком дойти, но за годы они переместились. Я поглядела на единственную пляжную беседку, теперь бесполезную, торчащую высоко над камнями.
— На острове нет ничего постоянного, — ухмыльнулся он.
Я опять глянула на садки. Он прижал омаров, чтобы они не подрались.
— «Элеонору» Геноле нынче ночью сорвало со швартовов, — продолжал Флинн. — Они думают на Бастонне. Но скорее всего, это ветер.
Наверняка Ален Геноле, его сын Гилен и его отец Матиа встали с рассветом и ищут пропавшую «Элеонору». Крепкая плоскодонная рыбацкая лодка, она, может быть, ушла вместе с водой и теперь лежит, невредимая, где-нибудь на мелях, обнажающихся с отливом. Оптимистично, конечно, но попробовать стоит.
— А мой отец знает? — спросила я.
Флинн пожал плечами. По лицу видно было, что он уже считает «Элеонору» потерянной.
— Может, и не слыхал. Он ведь не приходил ночевать?
Должно быть, я очень заметно удивилась, потому что он улыбнулся.
— У меня чуткий сон, — сказал он. — Я слыхал, как он прошел на Ла Буш.
Воцарилась пауза, во время которой Флинн теребил свои коралловые бусы.
— Вы ведь туда не ходили?
— Нет. Я не очень люблю там бывать. А что?
— Пойдемте, — сказал он, бросая садки и протягивая мне руку. — Я обязательно должен вам кое-что показать.
Человека, впервые пришедшего на Ла Буш, кладбище всегда удивляет. Может, просто размерами: ряды, аллеи надгробий, на всех саланские фамилии, сотни, а может, и тысячи Бастонне, Геноле, Просажей и наших — Прато, все разлеглись на солнце, как усталые купальщики на пляже, забыв свои распри.
Второе, что бросается в глаза, — размер этих надгробий; отполированные ветром, покрытые шрамами великаны из островного гранита, они стоят как обелиски, пришпиленные собственным весом к островной земле. В отличие от живых саланцев мертвые весьма общительны: они ходят друг к другу в гости, так как песок смещается, не ведая о семейной розни. Мы удерживаем своих покойников в рамках при помощи самых тяжелых камней, какие только удается найти. Надгробие Жана Маленького — массивный кусок розово-серого островного гранита, полностью закрывающий могилу, словно родственники решили, что упрятали покойного недостаточно глубоко.
Всю дорогу до старого кладбища Флинн отказывался отвечать на мои вопросы. Я шла за ним неохотно, осторожно ступая по каменистой земле. Уже показались первые надгробия — они высились над краем прикрывавшей их дюны. Ла Буш всегда служил моему отцу убежищем. Даже сейчас я чувствовала себя виноватой, словно вторгалась в чужую тайну.
— Пойдем на вершину дюны, — сказал Флинн, поняв мою нерешительность. — Оттуда все видно.
Я долго стояла неподвижно на вершине дюны, глядя вниз на Ла Буш.
— И давно оно так? — спросила я наконец.
— После весенних штормов.
Кто-то пытался уберечь могилы. Вдоль дорожки, проходящей ближе всего к ручью, были уложены мешки с песком, а отдельные надгробия окружены горками накопанной земли, но ущерб явно был слишком силен, и эти простые средства оказались бесполезны. Надгробные камни стояли как больные зубы, не прикрытые деснами, — иные все еще вертикально, иные опасно накренились над мелководьем, там, где разлился ручеек, затопив низкие берега. Там и сям над поверхностью воды торчали мертвые цветы в вазах; кроме них, кругом метров на пятьдесят не было ничего, кроме камней и бледного гладкого отражения неба.