— Строгача?
— Не меньше.
Столетов нашел мыло и принялся бриться. Брился он сегодня особенно тщательно, и это раздражало Лопатина.
Лопатин зашагал наискосок по горнице и, стараясь успокоить себя, заговорил:
— На правлении решили — косить не будем. Верно? Коси не коси — что в лоб, что по лбу. Все равно корму не будет. Верно? А дождя дождемся — может, что-нибудь да уберем. Верно?
— Барометр куда глядит?
Лопатин безнадежно махнул рукой. Потом подошел к председателю и нерешительно произнес:
— Может, вместе поехать?
— Меня не вызывали.
— Ну и что же. Ты, Петрович, председатель,
— А ты бригадир. Тебе и карты в руки. Ты инициатор.
— Кто? Я? — Лопатин даже встал от изумления.
— А кто? — спросил Столетов, выбривая себе косые височки. — Кто предложил вместо клевера кукурузу? Ты. Кто косилки ночью услал? Опять ты.
Лопатин долго ошеломленно глядел на председателя. Это было похоже на издевательство.
Сейчас в самый бы раз стукнуть кулаком по столу и напомнить председателю его же слова: «У тебя, Юрка, на плечах голова растет — не тыква. Веришь в дело — давай. Учись творить, а не указания выполнять. А я тебя в обиду не дам». Но стукнуть по столу Лопатин не мог — его сбивали с толку теплые, ласковые глаза председателя. Никогда не было у Петровича таких глаз.
— А ты… А вы, следовательно, сбоку? — произнес он наконец. — Тогда конечно… Тогда не о чем толковать…
Он мял рукавицы. Руки его дрожали.
— Кваску хочешь? — спросил Столетов.
Лопатин посчитал это за новую издевку. Он грохнул дверью с такой силой, что с гвоздочка слетела кепка, но тут же вернулся и сказал:
— В разведку я с вами не пошел бы, товарищ Столетов!
И только после этого ушел окончательно, и за окном возмущенно зарычал мотоцикл.
Столетов вышел на крыльцо и остановился. Ему надо было на лопатинский участок, но какая-то сила потянула его в другую сторону, в деревню Поповку, и он подчинился этой силе.
Хотя к утру надежда на появление Люды почти угасла и делать во второй бригаде было нечего, Столетов все-таки пошел туда. Поповка была на семь километров ближе к станции. Может быть, там что-нибудь знают.
Не доходя горушки, он услышал звонкий, чистый в тишине утра стук по железу и, поднявшись, увидел бригадира Костикова. Заросший седой щетиной бригадир, неловко скрючившись, сидел на собственной ноге у пыльного мостика и отбивал косы.
— Ты чего здесь? — удивился Столетов. — Места другого нет?
— Согнали, — прикинулся сиротинушкой Костиков. — Дожил! И со своего подворья и с деревни согнали. Шуметь не велено. Дамочка у меня спит.
— Какая дамочка?
— А тебе не доложили? Ну гляди! Светланкина мамаша прибыла. Сурьезная мамаша. Гляди теперь!
Столетов вздохнул со смешанным чувством грусти и облегчения. Так вот это кто. Приехала по вызову. Он не думал, что так быстро приедет.
— Какая она?
— Да ничего, — ответил Костиков. — Еще свежая баба. — Потом подумал и безнадежно махнул рукой. — А в общем женский пол. Дай им рога — всех перебодают.
Столетов соображал, как доставить гостью до места, а Костиков, мелко постукивая молоточком, объяснял между делом:
— Сел на приступочке — косы направлять, шум подняла, спать, мол, ей не дают. — Он перешел на ехидный шепот: — Спазмы у ей. Солнышко вон оно где, а она спит со своими спазмами.
Столетов заторопился к избе. Костиков крикнул, ехидно осклабившись:
— Тебе говорят — спят! Сыми кирзы-то, не гремли каблуком!
Бригадир немного опасался встречи Столетова с приезжей дамочкой. Среди ночи, как только ее привели в избу и стало известно, кто она такая, Костиков буркнул с постели, чтобы она осторожней, поскольку председатель — Петрович у них каторжный.
Гостья перепугалась, захворала своими спазмами и не могла заснуть почти до света.
И Костиков боялся, что она проговорится.
«А что он мне может предъявить? — думал бригадир, глядя в спину Петровича. — Каторжный и есть. Ничего он мне не может предъявить».
До Столетова бригадир второй бригады был председателем правления, и болячка зависти к тому, что нового руководителя народ признал быстро и называет по-старинному уважительно и ласково «Петрович», еще не засохла.
На дворе сестра Костикова сердито оттирала тряпкой городские женские туфли.
— В избу нельзя, — сказала она, точно так же как брат, ехидно осклабившись. — Ослепнешь.
Столетов глянул на нее вопросительно.
— Гости у нас. Голышом. Моются.
Из избы доносился плеск воды и женский говор. Жена Костикова вела речь мягко и плавно, словно припевала, а у приезжей голос был низкий, похожий на Людкин, но глухой и какой-то потертый.
Женщины говорили непрерывно, одновременно. И все же, если прислушаться, получалось что-то вроде связной беседы.
— Мне рожать, а его берут, — говорила гостья. — Представляете, подложил свинью? Болтал гадости. Про колхозы. А на допросах упирается. Не признается. Принципиальность корчит… Он там дурачился, а меня с работы. Следователь, симпатичный такой шатен, вызвал и предупредил: не наш человек. А я девчонка, дура, не верила. Лезла на рожон.
— Это само собой, — говорила в это время жена Костикова. — От них вся беда, от мужиков. У нас вон, через двор, Маруська с тремя осталась. Восемь лет жил да вдруг, летошний год, в аккурат ей рожать, сорвался и убег. Да к кому — к разведенке! И не загульный вроде, а вовсе очумел. Это вы верно, вся беда от мужиков… — повторила она, хотя гостья и не упоминала об этом.
Затаив дыхание, Столетов старался расслышать в тусклом голосе знакомые интонации, и ему казалось, иногда угадывал их. При словах «симпатичный следователь» его словно дернуло током. Но он боялся поверить, что женщина с тусклым голосом — его Людка, и объяснял свои фантазии тем, что думал о ней всю ночь. Вот и мерещится.
Он собрался было отойти, успокоиться, но внезапно новая мысль оглоушила его. Если это действительно Люда, значит Светлана… Он быстро подсчитал годы, сложил, вычел… Так и есть. Значит, Светлана его дочь. Так получается.
— Чепуха! — сказал он с досадой. — Вот чепуха!
Солнце все так же светило на безоблачном небе, но Столетову показалось, что стало темней. В ушах его била кровь. Неожиданно для себя он поднялся на крыльцо и вошел в избу.
В темных сенях было прохладно, пахло хомутами, мочалой. Он остановился отдышаться. За дверью сквозь плавную речь Костиковой проступал глуховатый голос:
— Есть нечего. Светка орет. Даю пустую грудь — кусается. Тоже характер. Могла ли я воспитать такого ребенка? А теперь — тем более. Девочка в такой дыре. Кругом уголовники, вроде вашего Петровича…
Дверь отворилась. В сени вышла худенькая женщина в длинном, до полу, рябеньком халате и стала босой ногой нашаривать в темноте туфли. Мокрые волосы ее были замотаны платком.
Заметив Столетова, она спросила спокойно;
— Что вы так смотрите?
— Вроде личность знакомая, — сказал он и отер пот со лба подкладкой кепки.
— Странно. Я мужчинам постоянно кого-то напоминаю.
Она кокетливо пожала плечами и, не найдя туфель, собиралась вернуться в избу.
— Я председатель колхоза, — сказал Столетов. — Правление просило вас прибыть по поводу дочери…
— Ах вот как! Это вы и есть!.. Вы думаете, вам пройдет безнаказанно?
— Что?
— Кто вам дал право издеваться над моей дочерью?
— А я ее в карты проиграл, — проговорил он медленно, не двигаясь с места.
— Как это?
— А так. — Мужчина усмехнулся. — Привык в лагерях. Там, когда денег нет, — урки на человека играют. Проиграл — обязан из человека сделать куклу.
— Какую куклу? — спросила она, пристально вглядываясь в его лицо близорукими глазами.
— Ну, пришить… убить, значит, — продолжал Столетов с шальным вызовом.
— Не может быть… — пролепетала женщина. — Какие-то грезы… Это ты, Захар?
Она подошла, тронула его морщинистую щеку.
— Какой ты стал страшный… — прошептала она. — Какой страшный…
Он печально смотрел на нее.
— Ты сразу узнал меня?
Губы его дрогнули. Он сунул руки в карманы и твердо произнес:
— Нет. По правде сказать, и сейчас не узнаю.
— Опомнись, Захар. Я Людмила.
— Ну и что?
— Как — что? Людмила Сергеевна.
Она посмотрела на него с недоумением, по-птичьи скосив голову.
— Ты… вы совсем забыли? — поправилась она.
— Чего-чего, а память у меня не отбили, — горько проговорил Столетов.
Через много лет, когда где-нибудь пахло хомутами или мочалой, Людмила Сергеевна вспоминала эту встречу, и перед ее глазами вставала одна и та же картина: темные сени, яркие щели двери, и большой, словно вылитый из чугуна, человек с руками в карманах. Именно в ту минуту Людмила Сергеевна поняла, что этот человек, как был для нее когда-то, так и остался самым дорогим на свете. Через много лет ей казалось, что, если бы она бросилась к нему, обняла, заплакала, все сложилось бы иначе. Но Людмила Сергеевна почему-то не бросилась и не заплакала. Она поджала губы и проговорила своим низким, тусклым голосом: