Я сделал знак официанту, чтобы принес счет, но тот был слишком занят соседними столиками и не обратил на меня внимания. Антон осушил еще стакан.
— Да, нет уже таких кабаков, как в дни нашей молодости, где можно было пить до утра, — с ноткой ностальгии в голосе пробормотал он. — Хочешь — не хочешь, а возвращаешься домой сразу же после полуночи, а в три или четыре сна уже ни в одном глазу… И хорошо, потому что меня мучают такие кошмары… не приведи господь… Но только проснусь, как начинают сразу же звонить колокола…
— Какие колокола?
— Откуда я знаю, какие… Такие, какие звонят у меня в ушах… Звонят до умопомрачения…
— Как на пасху…
— Какая там пасха!.. Эти другие… Эти жуткие… Просто спятить можно… Те, что басовитые, еще ладно, хотя и кажется, что они разнесут череп, но те, что дребезжат высоко и пронзительно, будто вонзаются иглы в мозг… от этих просто спятить можно…
— Ну так завяжи, Антон.
Озлобленный на назойливые колокола, он даже не услышал меня:
— Встаешь, ходишь, вертишься как кошка в чулане, а они не перестают… А если вдруг перестанут, то начинается шебаршение… Слышу, кто-то шепчет на ухо.
— Что шепчет?
— Сам хочу понять, все прислушиваюсь, как дурак, да ничего понять не могу, напрягаюсь, матерюсь, но не могу уловить ничего членораздельного, а лишь это шушу, шу-шу, шу-шу, а потом все снова, просто спятить можно…
— Завяжи, — повторил я.
— Невозможно, — ответил он и вылил в стакан остатки вина из бутылки. — У тебя наберется денег еще на одну?
Оказалось, что наберется.
— Невозможно, — повторил Замбо, успокоившись, что на сегодня, по крайней мере, хоть на часть дня, выпивкой он себя обеспечил. — Перестану — созрею для психиатрички.
Я мог бы сказать ему, что он и так созрел, но какой прок.
— В психиатричку я не согласен! — категорично замотал головой мой друг. — Лучше сдохнуть в кабаке, чем попасть в психиатричку!
— Тогда тебе будут шептать на ухо разные невидимки…
— Анонимные идиоты! — уточнил Замбо. — Даже имени не знаешь, чтобы выматерить.
Потом философски, так как вино уже начало оказывать на него успокаивающее действие, добавил:
— Пусть шепчут. Фиг с ними…
Это напомнило мне об одном контуженном. Я встретил его в одном из придорожных кабаков несколько месяцев назад. Возвращаясь с репортерского задания, я присел за единственный столик перед корчмой: наш грузовик забарахлил, пришлось ждать, пока устранят поломку.
Напротив уселся средних лет мужчина в потрепанной военной форме. Он сидел опустив голову, уставившись в одну точку. Сначала я подумал, что он пьян. Потом, когда мы обменялись парой фраз, понял, что это не так. Мы выпили по рюмке ракии, и он рассказал мне о своих перипетиях. Будучи поручиком, он попал на фронт в самом начале войны. Был контужен попавшим в окоп снарядом, оказался в госпитале.
— Там меня поставили на ноги. Да вот здесь не утихает…
— Что не утихает? — спросил я.
— Какофония. Все время как эхо.
— Разрывы снарядов?
— Нет. Это не разрывы, скорее духовая музыка… Я слышу военные марши…
— И отчетливо?
— Совершенно отчетливо… Вот и сейчас…
Наклонив голову, словно вслушиваясь в какофонию, грохотавшую у него в голове, он тихим и хриплым голосом запел:
— Та-та, та-та-та-та, та-та-та-та, та-та, та-та…
Близился вечер, а шофер все еще возился с грузовиком. Вокруг было тихо, распустившиеся деревца легко покачивались в уже остывшем небе. А человек возле меня сидел, склонив голову, словно в дреме. Я знал, что он не спит — вслушивается в грохот военных маршей.
Как Замбо вслушивается в идиотское, с ума сводящее бормотание. Как я вслушиваюсь в надоедливый шепот своего монолога. И слышу отшумевшие голоса и заглохшие слова. Или один из давно забытых мотивов, навевающих грусть и погружающих в пустоту былого, в дни моей молодости:
На креслах в комнате белеют Ваши блузки.
Вот вы ушли, и день так пуст и сер.
Грустит в углу ваш попугай Флобер,
он говорит „жаме" и плачет по-французски.
* * *
— Ты должен подарить мне эту картину, — сказал я.
— Она действительно тебе нравится?
— Если не нравилась бы, не просил.
Картина и вправду зачаровывала меня. На ней был изображен весьма прозаический городской пейзаж — поникшие деревья, две белые постройки-камбалы, а над ними хмурое дождливое небо. Но пейзаж был в полном созвучии с моим циклом городских стихов, с моим меланхолическим настроением, а может, со строем моих любимых песен:
Вот Вы ушли, и день так пуст и сер…
— Она твоя, — с царственным видом изрек Никола. Но, чтобы я немедля не утащил ее, добавил:
— После того, как я ее закончу.
— Разве она нуждается в завершении?
— Посмотри на ограду на переднем плане: я нанес лишь несколько мазков.
Здесь было еще три его работы — только что начатых. Остальные, стоящие у стенки, принадлежали другому художнику — хозяину мастерской. В этой мастерской Никола был временным постояльцем и рисовал лишь тогда, когда хозяин отсутствовал.
Хозяин, как и его постоялец, недавно окончил Художественную академию, собственно, и знакомы мы были именно по академии. Они были совершенно разными людьми, первый — практичный, осторожный и совершеннейшая бездарь, второй — талантливый, необузданный и вертопрах. И все же их связывала странная дружба, может быть, именно потому, что каждый обладал качествами, импонировавшими другому.
— Своим жестом ты просто вынуждаешь меня тряхнуть мошной, — вздохнул я.
— Ну… если у тебя осталась хоть капля совести…
Пиршество состоялось в ближайшей корчме, приглашены были всего две персоны, так как хозяин мастерской отсутствовал. События развивались стремительно, то бишь на голодный желудок, а потому вскоре Никола вытянул свою худющую шею с выпирающим кадыком, мечтательно закрыл глаза и затянул свою любимую песню:
Однозвучно гремит колокольчик…
У него был несколько сиплый, но приятный голос, поэтому я не решался подтягивать своим фальшивым козлетоном. Однако, когда кто-то распевает, а ты вынужден только слушать, это начинает надоедать.
— Все же ты должен был подарить мне эту картину, — пробормотал я, воспользовавшись паузой между двумя куплетами.
Никола открыл глаза и бросил на меня недовольный взгляд, точно я нарушил его сновидения:
— Это почему же, если я ее еще не закончил?
— Потому что ты никогда ее не закончишь.
Художник неожиданно встал — он вообще был непредсказуемым человеком — и направился к двери. Через десять минут картина, водруженная на столе, была выставлена для всеобщего обозрения. Пейзаж был выписан вполне современно, что вызвало явное недоумение мирных квартальных пьянчужек. Правда, мы и без того сильно озадачили их своей пирушкой, слишком шумной для двоих, к тому же устроенной в самое неподходящее время, точнее в тот час, когда порядочные люди, благоговейно опрокинув по рюмке ракии, готовятся отобедать в семейном кругу.
Зато мы вернулись домой к обеду. То есть я хочу сказать — к обеду следующего дня, так что я до сих пор не могу понять, как это мы не потеряли картину, блуждая по пивнушкам. Вполне допускаю, что мы не раз забывали ее, но трактирщики спешили догнать нас и вернуть произведение, боясь, что подобная мазня навсегда останется в заведении.
Итак, пейзаж в конце концов оказался в моей комнате, дабы украсить унылый интерьер.
Спустя некоторое время мою квартиру украсил своим присутствием и сам художник. Неизбежная стыковка практичного бездельника с одаренным пройдохой состоялась-таки. Жизнь с Николой не была для меня обременительной, так как он не засиживался дома; когда он по ночам возвращался — ибо случалось, что он возвращался, — то укладывался спать на кушетке в кухне.
Мы виделись главном образом по утрам, когда я заходил на кухню побриться перед треснувшим зеркалом, висевшим над раковиной. Художник лежал в неудобной позе, как небрежно брошенное тряпье, на короткой кушетке помещалась лишь часть его длинного нескладного тела. Желто-зеленое его лицо напоминало недозревший цитрусовый плод.
— Эх, если бы ты был настолько добр, чтобы привести меня в чувство, — канючил он, едва шевеля потрескавшимися губами, не в силах продрать глаза.
Я обреченно вздыхал и спускался вниз, в погребок, взять две-три бутылки лимонада у хозяина кофейни, македонца. Никола поднимал бутылку с газировкой, цвет которой почти сливался с цветом его лица. Кадык на худой шее начинал дергаться в такт с жадными глотками.
— Ух!.. Теперь я совсем другой человек!.. — бормотал он и тянулся к следующей бутылке.
Что он стал совсем другим человеком, вполне определенно выяснялось из того обстоятельства, что через полчаса, кое-как побрившись, он снова отправлялся в вечную „Трявну". Иногда, в дни полного безволия, составлял ему компанию и я. Если Никола все еще пребывал в состоянии тяжелого алкогольного отравления, типичного после запоя, он шел в кабак, вяло шлепая сбитыми туфлями неопределенного цвета. Если же опьянение было поверхностным, художник поглядывал по сторонам и делал замечания: