Лукарий поднялся из кресла, подошел к уставленным книгами стеллажам. За закрытыми створками маленького шкафа лежали особо ценные документы его коллекции. Взятые из библиотек и хранилищ мира, они согревали его душу, радовали возможностью прикоснуться к реальным свидетельствам человеческой истории. Он открыл створки и даже зажмурился от представшего перед ним несметного богатства. Аккуратными рядами на полках лежали папирусы и свитки, и, глядя на них, Лукарий готов был поклясться, что время имеет запах. Бесконечно изменчивое, никогда себя не повторяющее, оно источало аромат томительный и сладкий, как воспоминания о женщине, которую когда-то мог любить. Запах времени дразнил его, будил фантазию. Сыростью болот Междуречья пахли таблички шумеров, раскаленным песком и благовониями — папирусы древних египтян. Он улавливал могучий дух диких трав, острый запах конского пота: это, растекаясь по бескрайним просторам степей, шла конница Золотой Орды.
Задумавшись на мгновение, Лукарий взял один из пожелтевших египетских папирусов, развернул его. Следуя за чередой рисунков-иероглифов, прочел:
«И подошел жрец к вершителю судеб и, склонившись в почтении, проговорил:
— О великий фараон, войска построены, солдаты жаждут битвы — почему же ты медлишь?
Юный фараон повернул гордую голову, посмотрел на стоявшего перед ним в покорности жреца. Печаль наполняла его глаза, как разлившийся по осени Нил землю Египта.
— О жрец, — сказал фараон, — ты должен знать, что сердце мое скорбит. Лучшим, самым смелым и преданным слугам моим в этой битве с сирийцами уготована погибель. Я оплакиваю моих солдат, о жрец!
Бритая голова жреца склонилась, рукой он придержал свои белые одеяния.
— Да будет тебе известно, о великий фараон, что мудрые не оплакивают ни живых, ни мертвых. Нет, не было и не будет в грядущих веках такого времени, когда каждый человек не существовал бы!..»
Лукарий отложил папирус, взял в руки написанное на пергаменте собрание заклинаний и религиозных гимнов. «Книга мертвых» — читая ее, древние египтяне постигали, как вести себя в послесмертии, как вернуться в мир людей. Написанные на папирусе или начертанные на стенах погребальных залов ее заклинания сопровождали знатных покойников. Мудрость веков сосредоточилась в этой книге, но помочь Лукарию в его трудах она не могла. Древние тексты ничего не говорили о связи человеческой жизни с ходом времени. Такая связь существовала, в этом у него не было сомнений, но продолжение работы требовало доказательств, требовало новой пищи для ума. «Мудрые не оплакивают ни мертвых, ни живых, — повторил он только что прочитанные слова жреца. — Смерть пугает лишь незрелые души!..»
Лукарий убрал свои сокровища в шкаф, прикрыл его створки. Поучая молодого фараона, жрец, конечно же, был прав, но это была правда одного-единственного человека. Заложив руки за спину, он принялся расхаживать из конца в конец полутемной студии. Судьбу человека предопределяет его карма, все им содеянное и то, что он мог бы сделать, но не сделал в предыдущие приходы на Землю. Когда же людей гонят тысячами на бойню, космический закон причины и следствия должен действовать по-другому… Глубоко задумался. Ответственен ли каждый человек за то время, в котором живет, или же ход времени определяют массы народа?..
Лукарий вдруг увидел море человеческих голов, услышал бряцание оружия и гортанные выкрики командиров. За войском фараона он различал боевые порядки эллинов, четкую геометрию легионов Рима и развевающиеся на ветру хоругви русских полков. Солнце играло на броне, медь военных оркестров звала на битву. Народ, шагающий в ногу, задает ритм времени или время своими скрытыми от людей качествами сгоняет их в полки и батальоны, приводит к власти диктаторов? В любом случае карма народа не может быть не связана с времятворением! Критическая масса наработанного людьми зла приводит в действие Молох войн и революций, и он катком проходится по странам и народам, пока не увязает в кровавом месиве…
Лукарий остановился, прислушался. Ничто не отвлекало его, и даже в нижнем, трехмерном пространстве людей, к которому примыкала его студия, все было тихо. Но он стоял, напрягая слух, он ловил себя на том, что надеется услышать легкий скрип открывающейся двери, и оттого негодовал и сердился на собственную неспособность сосредоточиться. Выверенный, как часовой механизм, такой уютный и приспособленный к его занятиям мир вдруг распался, и в него разом ворвались волнения и тревоги. Пытаясь восстановить ход ускользающей мысли, Лукарий снова заходил по студии, остановился перед мольбертом. С серого холста на него смотрело милое женское лицо. Легкая улыбка чуть тронула губы, чистый лоб едва заметно нахмурен, в глазах полувопрос, полуусмешка.
«Одиночество, — вспомнил он то ли прочитанное, то ли написанное им когда-то, — это естественная форма существования одушевленной, мыслящей материи. Одиночество примиряет человека с иллюзиями и разочарованиями жизни, заставляет совершать восхождение к самому себе, к просветленному и свободному во времени и в пространстве духу. Одиночество есть единственная возможность трудом души выйти за тюремные стены собственного „я“…»
Он все еще стоял перед мольбертом. Женщина едва заметно улыбалась. Лукарий тяжело вздохнул, отвернул портрет к стене. Оставалось только идти на прогулку — испытанный метод привести в порядок мысли и чувства. Предпочитая даже в астрале жить в человеческом образе, он брал шляпу и, в зависимости от настроения, вступал в мир людей где-нибудь на тихой аллее Сокольников или на Воробьевых горах. В один из таких выходов в свет с ним даже заговорили — маленькая седенькая старушка в белых нитяных перчатках и доисторической шляпке с вуалью. Ее внимание привлекли строгий костюм в сочетании с манерой носить галстук-бабочку и пользоваться тростью. Он долго слушал воспоминания о жизни до войны, о том, какие чудесные носили тапочки с беленькой полосочкой и на маленьком каблучке, потом вдруг спросил:
— Скажите, а что, по-вашему, есть время?
Старушка посмотрела на него прозрачными глазками, повела головкой так, что по бокам ее затряслись седенькие букли.
— А вы, оказывается, несчастны! — Она положила свою легкую нитяную ладонь ему на рукав. — Зачем вам это? Вы еще молоды, живите, пока живется, а о вечном еще успеете, вечное от вас никуда не уйдет!
Они сидели на лавочке, грелись в лучах редкого осеннего солнца…
Лукарий снял с вешалки плащ, бросив его на руку, потянулся за шляпой, как вдруг из трещины в астральной плоскости выглянул Шепетуха. Повертев из стороны в сторону круглой плешивой головой и убедившись, что хозяин студии пребывает в одиночестве, он спрыгнул на пол и, встряхнувшись по-собачьи всем телом, пригладил ладошкой торчавший повсеместно серый волос. Острый подвижный нос его вращался.
— Уходишь? — осведомился он небрежно и не спеша, вразвалочку приблизился к Лукарию. Остановившись в метре от него, он упер худые лапки в бока, постучал ногой об пол, будто отбивал ритм. — Хорош! Костюмчик новенький справил, плащишко из Парижа! А между прочим, — Шепетуха поднял бесцветные реденькие бровки, — домовым в человеческом образе не дозволено! Только кошкообразным зверьком! И лишь в исключительных случаях — в личине местного дворника, но тогда уж пьяного вдупель! Нарушаешь, Лукарий, нарушаешь!
Лукарий молчал. Шепетуха по-хозяйски прошелся вдоль уставленной книгами стены, с видом знатока остановился напротив полотна Эль Греко.
— Хороший художник! — похвалил он. — Много зеленого! Соскучился я по зелени-то! Мы, лешие, испокон веку все больше по болотам да по лесам, это теперь из-за безработицы пришлось податься в город. Деревня пустая, много ли лесного народа надобно брошенных старух пугать! А бывало, по весне, — продолжал он мечтательно, — деревья стоят нежные и на просвет вроде как изумрудный туман по-над землей стелется. Птички поют, истощенный за зиму организм каждой клеточкой радуется… Тут-то как раз для бодрости духа какого-нибудь мужичонку заблудшего до смерти застращать! Или баб поймать в роще и защекотать негодниц до родимчиков! А сейчас что? Тьфу! Измельчал народишко, стакан-другой на грудь примут, и не знаешь, где их и искать!
Лукарий молчал. Повесив плащ, он опустился в свое любимое кресло и из его уютных глубин наблюдал за Шепетухой. Телом леший был субтилен, обликом сер, но держался уверенно и гордо, что не могло не наводить на размышления. Зная подленькую натуру своего незваного гостя, Лукарий пришел к выводу, что случилось нечто ухудшившее его и без того незавидное положение.
— Брезгуешь! Не удостаиваешь разговором! — констатировал Шепетуха, не дождавшись реакции. — А между прочим, зря! Я — леший, ты — домовой, мы, согласно табели о рангах, ровня, нечисть сугубо мелкотравчатая. Кем ты раньше был — забудь, до того никому нет дела! Сейчас ты каторжанин, в ссылке, под гласным надзором, и потому, что захочу, то с тобой и сделаю! — Леший сел в кресло напротив, закинул ногу на ногу. — Кстати, циркулярчик сверху пришел, — не выдержал он, — по твою душу! Начальство интересуется: как ты да что ты, про поведение спрашивает! Так что ты, Лукарий, не слишком заносись, я здесь при исполнении!