Дедушка закончил церковно-приходскую школу, пел на клиросе. В первую германскую получил два Георгия, был в плену, бежал, а когда началась «эпоха», его, унтер-офицера и фронтовика, поставили в уездном городе военкомом.
Он прослужил три месяца и лет на сорок впрок угадал, что это и что из всего «этого» вырастет потом. Он возвратился в родную деревню и прокрестьянствовал до самого почти раскулачиванья.
Кулаком он не был и не стал, но логику, моготу и ухватку осуществителей Великого Перелома представлял и предчуял.
Он снова приехал в город, купил на окраине домик и начал в подполе – подпольно – катать из закупленной шерсти чесанки: легкие такие, мастерские валеночки.
И Плохий, и Хмелев пели всерьез, но «малютку» прошли без преткновения. А когда до него добирался дедушка – «Малю-ю-тка-а-а на-а пози-ци-ю ползком па-трон при-нес...» – он уже только скулил, тряс сокрушенною лысиной и поднимал горе неразгибающийся черный перст – черный от въевшейся в морщики краски для шерсти.
По-настоящему же, исчерпывающе в словах и смысловых ударениях, спел Хмелеву «Трансвааль» отец, коммунист и помощник военного коменданта того же города, девятнадцатилетним курсантом ходивший в Финскую в штыковую.
В ту самую Финскую... подлую...
На своротке у общей бани стояли и делились впечатленьями бытия две тучные, полные сил старухи.
Одна была в пятнистом спецназовском бушлате, а другая в белых испачканных кроссовках и с лыжной палкой в руке, чтобы не подскользнуться.
Хмелев поклонился на всякий-провсякий, сказал «Здрассте», но они, по неясной причине, ничего не ответили, а, напротив, сомкнули рты и без церемоний, с тупою пристальностью проводили его глазами «докуда смогли».
«Дай мне одежду спасения, – всплыли на подмогу Хмелеву из памяти чужие прекрасные слова, – да прикрою стыд души моей...»
* * *
Врач и главврач участковой казимовской больницы Плохий Вадим Мефодьевич, как, впрочем, и иные исшедшие известную школу «человецы», страдал недугом, что в компетентных кругах и не совсем по-русски зовется негативным мышлением.
Во всякого рода социальных проектах, событьях и попадавшихся навстречу людях прозревались ему мотивы преимущественно низкие, а причины слов и поступков плотские, выживально-животные.
Сам способ понимать вещи у заказывающего «музыку жизни» большинства мнился Вадиму Мефодьевичу исключительно обманно-обманывающимся.
Хотя ошибаться приходилось редко: в полутора-двух с половиной процентах случаев, по ощущению, – сам Вадим Мефодьич таковым устройством своей оптики доволен был мало.
Выходило, что помочь – подлинно помочь, а не отстучаться в добре на самоиллюзии, – то бишь, в его случае, вылечить, – было за малым исключением просто-таки напросто нельзя. Люди, и в числе их он сам, в немощах и хворях пожинали плоды увиливаний и хитрований.
Селян своих, казимовцев пользовал он поэтому фельдшерскими, как правило, проверенными средствами, которыми, не будь его, они и сами бы себя пользовали, а по полной включался редко, разве что имея твердую надежду на встречное усилие.
«Так принято», «как все» и «все так делают». – для него аргументы были, скорее, отрицательные. Что-то вроде взаимопонужения низости. Принципом домино.
Классическое английское образование до Заката Европы включало в себя историю, философию и литературу.
Во времена старшеклассника Плохия – уточненно-расширенный «Курс ВКПб», «Диалектический материализм» со взятой им в ощущения материей и социалистический реализм, научающий учиться и учить на придуманных положительных героях «из жизни».
Спасла и сохранила Плохия не православная, как следовало бы, вера простецов, а городская публичная библиотека, открывшаяся в год его шестнадцатилетия в их закрытом номерном городенке.
Поскольку полусфера гуманитарная виделась юному Плохию фальшивящей снизу доверху, а техническая – включая науку – служением «оборонке», коею эта ложь, как насилием, и утверждала себя, профессию он выбирал не сердцем, не по душе, а исключительно оказавшимся в распоряжении собственным умишком.
Медицина одна нужна на самом деле, красиво мерещилось ему. Медицина не лжет.
Гм...
Выбрав же, он стал подбираться к сути издалека, снизу и, коли не препятствовалось, пошире. Когда все зубрили анатомию, столь чтимую «его другом» Леонардо да Винчи, латынь, еще что-то такое, он – се бо истину возлюбил еси, – подписав у простодушного проректора «бумагу» в фонд ограниченного пользования, читал там Авиценну, Ганемана и в суконных «технических» переводах древних китайцев; читал про хлорофилл, гемоглобин и многоразличные сочетания земли, воды, огня и воздуха, которые суть либо (у Авиценны) честное здоровье, либо тление, имитация и распад.
Ему действительно хотелось понять, что же это такое – жизнь, и он дальше больше непритворно алкал и жаждал. Он был, как утвердился он позднее, нищим духом, он словно бы задыхался без неподаваемого откуда-то кислорода, а царствовавший на обозримом пространстве «естественнонаучный позитивизм» вышел у него из доверия, подобно тому, как в частушке 50-х вышел из него основатель их города тов. Берия.
Отработав по распределению три года в районе, где наслучалось всякого и промеж всяким случилось и раскаянье в плохо ученной анатомии, он, дабы поправить дело и оглядеться, подал документы в ординатуру.
Клиника базировалась в областной больнице. Пройдя наскоро хирургические ее отделения, он обосновался в гнойном, отчасти почти смешном простодыростью своей асам артистического скальпеля.
Это был коллектор, отстойник, куда сплавляли труднолечимых и запущенных больных со всей громадной Я-й области.
Заведующий, чистая душа, был с Плохием одного росту и пару десятков лет – по легенде – писал диссертацию по кишечным свищам.
Он научил Плохия всерьез работать в перевязочной; одна только «очистка» поля вокруг раны обычным бензином стоила всех свеч.
Как-то в переходе между лечебными корпусами Вадим Мефодьевич столкнулся с их молодым, возглавляющим клинику профессором.
Пожимая Плохию руку, тот легонько оттянул его за нее в сторонку: «Поговорить!»
– Мы ведь с вами не гении, Вадим Мефодьевич, – не убирая с лица улыбки, сказал профессор. – Мы обыкновенные люди!
Плохий молчал.
Профессор, фамилия его была Малев, а имя Георгий Иванович, похвалил клинического ординатора за посещение морга, посетовал, что за жутким дефицитом времени сам он тут, увы, пас, хоть нынче и не принято, и т. д.
Что это у вас в гнойном, выразил он недоумение, эксперименты какие-то, больные голодуют... Дыхание какое-то «по Авиценне».
Он так и выговорил слово: «голодуют», хотя был не безграмотный и вообще был ничего, «не сука», как определили неопределенное это качество студенты.
Плохий хотел было отцитировать апостола Павла («Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает так, как должно знать!»), но Георгий Иванович глянул на часы над закатанным по-хирургьи рукавом и жестом отказал в слове.
– Нам бы свое успеть, – молвил он не без вещей печали в глазах. – Кто за нас с вами в операционной-то пахать будет?
Молодой Плохий и на это, понятно, имел ответ и возраженье по сути, но в контексте ситуации возражать было неуместно.
Георгий же Иванович на посошок сделал предложение – он дает Плохию тему, тот спустя год-полтора защищается, а там.
Там было не секретом. Ассистент, доцент... Профессор... Член-корреспондент, если вовремя не умереть. На худой конец, остепененный завотделением.
Зарплата – в два, два с половиной раза, потом в три... Он заводит машину, покупает дачу, едет в Геленджик... Перед смертью друзья, дети и внуки благодарят его за доставленное им удовольствие.
Они снова взаимообразно пожали руки, и Плохий пообещал, что подумает.
И так совпало, в дни подумыванья зав гнойной хирургии, с коим, вопреки разнице лет, они трудились душа в душу, наткнулся на петитную заметочку в «Вестнике хирургии». «О дисконтактном – что-то такое – методе леченья стеклянных[16] отморожений...»
Как они разобрались впоследствии, модификация метода русских еще почтовых ямщиков. Решили проверить.
Верная супруга зава сшила из двух ватников изящные, с тесьмою бахилы, предупредили с ведома Малва старших смен по дежурствам, и через неделю больной со стеклянным отморожением по санавиации поступил.
Насунули на ноги бахилы, завязали тесемочки, воткнули в подключичную капельницу с физраствором, глюкозой и пр., а когда стопы начали отходить, подключили наркотики, анальгетики... Орал, скрипел зубами, матюгался и даже ревел, но не прошло суток, парень поднялся, стрельнул у палатских «примака» и на собственных своих двоих почапал в туалет.
Это был триумф автора заметки, рядового какого-то коллеги из глубинки, а у завотделением с клиническим ординатором пир и праздник на скучной земле.