Так говорила сплетенная из провалившихся в тартарары музык и крытых черным лаком проток, но не уточняла, цитирует или подражает, или передразнивает.
– Он начал с двора, где проживал, и превратил кашку-клевер – в кашу-котел, и все растущие там валуны и дрова, щепки, хвощ и мышиный горошек, отлетевшие подметки и перетершиеся лямки, и опавшие с красавиц лягушкины шкурки, и опавшие шевроны, петлицы и звезды с чьих-то погон, и гильзы, осыпавшиеся с чьих-то выстрелов… Тысячи воссиявших солнцем осколков, и воссиявшие древностью черепки, кости, руины прошлых эпох и обломки ракет, штурмовавших космические дали… И полный адрес он превратил в картошку, свеклу, морковь и лук, в яблоки, арбузы и дыни.
– Пока вы перечисляете все препинания своего погонщика-табунщика и вашей растительной диеты, рост яблонь в холке и прайс спецодежды, у кого-то родится желание – посыпать ближайшие графы сонным порошком, – замечала Несравненная Прима. – Кстати. Экологически чистое усыпление! – объявляла Прима. – Сновидения – по лекалам вашей мечты. Гарантируем контакты с внеземными цивилизациями! Прыжки с парашютом, с аквалангом и без… Внучки ваших однокашников, оттирая друг друга, домогаются танцевать первый бал – с вами! Ничего, что вы скачете старым козлом… Адреса, по которым наш порошок не может достаться всем и ждать вас слишком долго…
– Для отечества перечислено недостаточно, если не перечислено все, – возразил гражданин Максимилиан, или асимметричный максималист.
Довековавшая до грифа более не удлиняя свой слух ни ручной воронкой, ни одолженной у хороших известий, ни у компрометации, но спохватывалась:
– И, разумеется, в тыквы – для последующих метаморфоз. Автомобили, велосипеды, виллы с богатыми женихами. Не отцы, так женихи. И арендованный угол, и весь хозяйский дом он обратил в шоколадную ковригу с изюмом и с сахарным узором, но налетели орлы – и склевали ее. Видать, у них разразился вегетарианский час.
– А может, вы просто кокнули своего брата… Своего Авеля, – задумчиво говорил гражданин Максимилиан.
Дата сообщения: ветер, рассеянно листающий островное государство Лазурь – от предсказания до перехода через мифические династии Самум, Хамсин, Мистраль, Суховей – к сокращению до кровель и флюгеров – к рассеянию в цитатах: в повисших бельведерах и трипланах листвы, под которыми не было ни стволов, ни железных стоек, ригелей, тросов, ни темных красок, но разливалось золото, и над лохмотьями шиповника столь же свободно реяли – рой оловянных пуговиц в виде розочек, неизвестно что и к чему пристегнувших, и разбросанные там и тут крахмальные панамы ромашек.
Вместо прогоревших опор поднимались звенящие тары-бары легких птиц – птичьей фарфоровой крошки – и глушили клекот кружащих над эспланадой стрел. В тарабарщину вплетались фальцетные, сопранные, альтовые балаболы – по улице шествовали попарные малышовые. Кратчайший в колонне незакрываемых ртов и от уровня трав – был облачен в бордовый блейзер со снежным кантом и в шейный платок, столь мизерные, словно в портных у него подвизались стрекозы.
Любительница мороженого, не вмещаемая ни в чьи-то короткие объятия, ни в свои прошлогодние данные, разве – в затяжную историю любви, выдающей возраст – обледеневшего лакомства или любящей, склонилась над стеклянным лотком с флажками в цвета мороженого, пристрастно разглядывала и выбирала – и, расщелкнув наконец портмоне, сначала тянула из его закоулков – пожелтевшее фото в забытой зубчатой кайме и, быстро поцеловав кого-то с бородкой и вложив таинственного назад, уж после неспешно отсчитывала купюру.
Перестук и треск, локотки и копытца рыскали на коньке трибуны, на подиуме гостеприимств. Одно из трехногих кресел, несомненно, готовилось сделать пролет или пикет над эспланадой, а после собрать на себя и чины вертикали, ничего, что в обратном назначении, но невидимые гончие, неуловимые и непостижимые – для нижних ступеней, снимали выскочку с маршрута и втягивали на допущенную канву, возвращали на действия по инструкции, уж не по приказу ли превзошедшего кресла и седла? Не по скрипу ли короля стульев Бордо, чья холодность к броскам пошлости тонко подчеркнута снежной нитью?
Ваш Недосчитавшийся эспрессо и капуччино с птифурами, а также Ваш Смущенный излишней прозрачностью посуд – на столах под озаренными парасолями и под хлопочущими о ветре, с ними же – Ваш Прогуливающийся вдоль балкона шестого этажа, свернувшего с востока на юг, вознесенный сюда и удерживаемый лишь силой своего взгляда, точнее – диптихом “Южная и Восточная Дверь”, еще точнее – двумя грациями восточной двери, разбирающими у фортепьяно ноты, и забавами – южной двери, выложившей юного хулигана – в радости, что четыре музицирующих руки забивают крики о помощи, разбирающего книжку-малышку младшей сестры – на картинки, болты, гайки, сюжетные пружины, горящую серу, словом, рассыпающего набор… Ваш Многогранный Доброволец сделал предположение: возможно, столы, принятые им за кофе-клуб, назначены – для более изысканных яств? Для чтений и перечтений, интерпретации, толкования, экзегезы – и вскарабкались на возвышенность, дабы подобраться теснее – к первоисточникам? Немного терпения – и осень выложит на блюда множество интереснейших архивных листов… Кстати, не есть ли то – пюпитры, окруженные треногами оркестрантов и приблизившиеся – к партитурам небес? А может, налицо – выездное заседание особых персон, ожидающих, что им спустят с высот указания? Заодно поднесут рапорты, донесения и уведомления доброжелателей… Возможны не только читальня, но и скрипторий, и кабинет, комендатура и штаб, тоже предписывающий – тем, кто под ними… Или повысились на гребень трибуны, чтобы воды не достали до души их?
***
Все, кому Ваш Корреспондент хорошо известен как Автор блестящей, пусть и умеренной по сумме использованных букв, но чрезвычайной по мысли заметки, просверкавшей тонкой снежной нитью иронии – с предпоследней полосы меж колонками “Что читать?” и “Что думать?” в № ** газеты *** за 20** год, фактически передовицы, легко согласятся, что Вашего Стреляного трудно сразить как слишком человеческим – например, навязчивым воздержанием от общего дела, так и заядлостью совпадений – на единицу отвода, на перл того же шума, обваливающих – закваску непререкаемого, замес неоспоримого.
Не сраженный ничем, кроме собственной проницательности и огорчительной, почти неприличной предсказуемости стихии, докладывает о встреченном там же, тогда же разносчике, чья борода столь стара, что в ней развелись зимородки и корольки или воскресные славки и иволги тиховейных рощ… Невозмутимо повествует о беспутном попутчике, скользящем от первых – к завершающим, точнее, к тем, кто ждет его с разумными приношениями – как купившие его глотку или снявшие на месяц, на квартал и два переулка… О не более честном, чем сверстники по помосту честности или по эшафоту, в самом деле, почему не считать их возраст – от этого основания? От вероломства то ли власти в текущем дне, то ли – власти дня, его медленной чаши, изливающей наклон солнца и на какой-то градуировке – разбившуюся шкалу “Белый шиповник”, полетевший ранжир веток и смешавшиеся зелень штрихов и шипы делений, и убывающий цвет роз… Словом, о заразившемся от соседних – неоплаченной, но магической, обалденной, безбрежной мелодией “И наконец-то, Господи, я”, кто превращал тот сороковой год и тот сороковой брат – в орден так себе музыкантов и менял посеченные соименные – на оркестры свободы.
– Все равно наша суета суматох и морока морок заполучили партию трубы, но почему не взять дело в свои руки? – интересовался разносчик. – Мне хотелось протрубить сочно, бравурно, грандиозно, из щегольства и блистания, с красных каблуков – из камергерских, фрачных, военных… Фанфары и их фанфароны. Хотя, в чертовы сороковые чуть не все оркестры были военные, а художники – чуть не баталисты. Если трубы и кисти заряжены холостыми, какой в них престиж? Или рискованно приближались к пламенам… с поправкой на ветер. Отвечаю: я завернул в музыкантскую школу – тоже, ясно, военную, протиснулся в трубачи – и выбрал самое сановитое трубящее, самое басовитое: гомерическую тубу, эту свирепую тушу-матрону с ее лоханью, с ее мундштуком и вставными челюстями, и гривнами подбородков, с кошмарными складками на поддевках и насыпями на пузе, с ее грыжей и пилюлями. Но, похоже, чертовы сороковые поймали меня, зарегистрировали и привязали не вовремя! Ведь я тогда был заклято влюблен – в оторочку и выпушку непревзойденной юности на руинах, в ростки на пряслах, порой непредсказуемые, в побеги… Я был влюблен в побег и свободу! Кстати о голи – и голоде, напоровшихся на такой ветер, что их раздуло и разнесло повсюду! О лютом, раздирающем мое нутро сквозняке и о любви, смешавших все трубы, завертевших ничтожный черешок и вынесших прочь из учения! Но, конечно, я не забыл прихватить с собой тубу. О разноплеменных голодающих, не то подслеповатых, не то угодивших в дурную видимость: на всех конфорках, в корзинах, ячеях и лузах для снеди – разъемы, разрывы, сечения, пал… Провианты скрытничали, – докладывал неопрятный, с пташками в бороде или в воспоминаниях. – Я двигался на курящуюся еду, на дурман вкусненького – ваниль, тимьян, базилик… на бальзамический дух пищи, на жилу жертвоприношений… что угодно, лишь бы – съестное, лишь бы заткнуть эту прорву!