И эта новая рана — не будь ее, неизвестно, как бы все дело пошло дальше, — взбесила медведя. Не прогнала его прочь, не убила истерзанного, измученного одноухого и трехлапого зверя, которому время-то еще по-доброму спать сладко в своей берлоге. Она взбесила его и придала большие силы, чем оставались в голодном теле. Он своротил угол избушки, который падал и без него. И придавил старуху. А потом вытащил ее из-под обломков. Может, еще живую…
Тимофей сел на бревно, закурил.
Он внешне казался спокойным, не торопился. Он уже знал, что медведь, его медведь, не уйдет от него. Знал, что сделает все, что сможет, всем, что у него есть — опытом, силами, духом, чтобы не дать ему уйти. И не думал сейчас о том, хватит ли сил, не думал, потому что знал — только на одной воле он не отстанет ни на шаг, пусть голодный, пусть не спавший и умирающий от усталости, он найдет его и убьет.
Но он убьет только оболочку, а сам медведь навсегда останется с ним, будет мучить его кошмарами по ночам. Шумилкин правильно сказал — за все надо платить. Как платить за того парня, придавленного медведем на буровой, как платить за истерзанную Тарзаниху, как?
Он поднялся и медленно вышел на след. Теперь это был уже совсем другой след. Медведь ступал полностью тремя здоровыми лапами и не очень спешил. Кое-где рядом со следом зверя красными крупицами скатался снег. Это капала кровь из раны, нанесенной Тарзанихой. Но по следу можно было почувствовать, как изменился характер медведя. Он уже не боялся человека с ружьем. Он уже победил одного, и теперь через боль, через страдания будет идти на человека без страха. Может, даже без осторожности. Только с самым страшным своим оружием — с ненавистью.
И вот что странно: сам Тимофей не чувствовал ненависти к зверю-людоеду. Это был его медведь, его собственность, даже больше, чем собственность — он был его мозгом, его душой, его мыслями. Медведь и он стали одним целым, одним сплошным мучением и одной сплошной болью.
Уже вечерело. Смеркалось медленно, неназойливо, когда Тимофей, выйдя на берег, увидел с обрыва медведя, медленно и важно идущего по льду ему навстречу. Медведь возвращался. Он шел, не зная еще, что идет навстречу новым выстрелам, но, думал Тимофей мыслями медведя, он уже не боится этих выстрелов. Он уже столько их получил, что перестал бояться, устал от боязни.
Обрыв круто смотрел вниз. В обычное время Тимофей не решился бы съехать здесь. Но сейчас он шагнул вперед — он, как и медведь, потерял страх — и покатился, но в самом конце пути, уже недалеко ото льда, налетел на камень, свалился и сломал лыжу. Бог с ней, с лыжей… Он встал и пошел, чувствуя в лодыжке сильную боль, хромая от этого, но не заботясь о ноге. Навстречу зверю, навстречу…
Только одного боялся он сейчас — что медведь убежит вопреки его желанию, которое не может не совпадать с желанием зверя, не имеет права не совпасть с ним. Но тот чувствовал, должно быть, то же самое, что чувствовал Тимофей. Они в действительности стали одним целым.
И это одно целое должно жить в одном теле. Или в теле медведя, или в теле человека — воспоминаниями, болью, но жить одним, неделимым.
Они сходились медленно. Тимофей распахнул полушубок, попробовал, как выходит из ножен нож. И в этот момент медведь ринулся навстречу.
Сгущались сумерки, и зверь бежал из этих сумерек черным пятном на снегу, расплывчатой массой, похожей на призрак. А может, это в глазах Тимофея все происходящее перед ним расплывалось. Зверь бежал навстречу выстрелу, и казалось, что этот выстрел уже не остановит его, казалось, что пуля пройдет сквозь него, как сквозь облако, темное грозовое облако.
Тимофей выстрелил и увидел, что пуля в самом деле не остановила зверя даже на секунду, не задержала стремительной направленности его бега. Или он уже стал совершенно бесчувственным к постоянно преследующей его боли, или охотник промахнулся.
Из второго ствола он выстрелил, видя наверняка, что пуля попала медведю в грудь, когда расстояние между ними было меньше пяти метров. Но зверь шел, бежал на него. Вот он рядом, вот он поднялся на задние лапы…
Тимофей ударил ножом прямо в сердце, длинным, холодным, хорошо отточенным лезвием. Он прекрасно знал, где у медведя сердце, — не раз доставал и держал его, еще теплое, в руках. Бил сбоку, рассчитывая успеть отскочить в сторону, но нога, подвернутая при спуске с обрыва, подвела его. Не успел Тимофей, не смог в нужную секунду — только одну-единственную нужную секунду — сделать шаг в сторону, опоздал совсем на немного, на чуть-чуть. И этого чуть-чуть хватило, чтобы случилось непоправимое — медведь накрыл его в последнем прыжке, прыжке уже мертвого зверя.
Тимофей не понял сразу, что произошло. Только стремительно нарастающей болью навалилась темнота…
В себя он пришел скоро. Это было видно по тому, что еще не совсем стемнело. Может быть, не был даже без сознания, только на какую-то секунду растерялся.
Нестерпимо болела нога. Та самая, которую подвернул он раньше. Но сейчас она болела не в лодыжке, а в колене. Неестественно выгнутая в сторону тяжелой медвежьей тушей, она не шевелилась. Была боль в животе, противная, тупая боль под ребрами. Это, похоже, рукоятка ножа, оставленного в медведе, уперлась и продавила сквозь одежду и кожу, и кишки.
Тимофей попробовал высвободиться, но сразу же из-за боли во всем теле прекратил попытки. Он понял, что самому ему это не по силам. Теперь он даже не пытался шевелиться, зная, что это принесет боль. Он думал только о том, что оставалось.
Наверное, это была смерть. И что странно, всю жизнь, как и положено человеку от рождения по инстинкту и по развитию ума, он цеплялся за жизнь, хотел жить, а сейчас смерти не боялся. Он принимал ее, как неизбежное событие, как законченность круга.
Туша медведя, еще теплая, чуть грела тело. Но рука, высунувшаяся из-под туши, не могла пошевелиться, взять пальцами снег. Этот снег мог бы согреть, мог бы дать надежду, что рука еще не отмерзает. Но сколько Тимофей ни пытался сжать пальцы, она не подчинялась. Через пережатый локоть не поступала в кисть кровь, и пальцы коченели, становились ледяными и, казалось Тимофею, хоть он и не мог их увидеть из-за плеча медведя, прозрачными, как сосульки. Тронешь — зазвенят…
Сейчас, когда он весь должен был замерзнуть, Тимофей, сам тому удивляясь, жалел об этой руке. Это была рука настоящего охотника. И он сам, хозяин этой руки, отдававший ей приказы собственным умом, не сожалел, что убивал. Это была его профессия. Он не думал о себе целиком, не думал о том, что он в е с ь уже никогда не будет охотиться, он думал только о руке, сожалея, что она никогда не поможет ему стрелять.
Пальцы замерзают. Зима есть зима.
Зима есть зима. Медведь есть медведь. Тимофей смирился с этим, хотя знал, пока жив человек, он должен надеяться: на что угодно, на любое чудо.
На мгновение промелькнула в голове мысль, что вот-вот появится Шумилкин, решивший заночевать у старухи, или подбежит, легко скользя лыжами по покрывающему лед снегу, возвращающийся домой охотник. Подойдут и спасут его. Но с темнотой приходила обреченность, таяла надежда.
И когда зажглись звезды где-то вдали, в такой же холодной дали, как холодна сейчас вся окружающая близь, он понял, что уже никто не подойдет.
Захотелось заснуть. Но это не получалось. Мешала непроходящая боль. А заснуть сейчас было бы так хорошо… Не надо было бы думать о том, каким будет конец всего. Но неужели и этого ему не дано, неужели и сейчас его будет мучить старческая бессонница? Да, он стар…
Он стар, и медведь стар. Оба они старики. Сблизи Тимофей увидел седые волосы на морде медведя. Но, может, это не седые волосы, может, это иней от его дыхания. Все равно…
Иней от дыхания есть, пока он жив. Скоро и инея не будет. Скоро будет только лед.
«Он навсегда останется со мной… Он навсегда останется со мной…» — шептал он.
Они же — одно целое. Они же — одни и те же мысли, одна и та же душа.
«Он навсегда останется со мной… Он навсегда останется со мной…»
Кажется, кто-то поднимает медведя… Кто это? Шумилкин? Володя? Тарзаниха? Кто это? Кажется, стало дышать чуть легче и исчезла боль под ребрами. Что это? Или это только кажется? Что шепчет над ним Тарзаниха на своем, должно быть, цыганском языке…
Лучше быть священной коровой
Рассказ-медитация, или Несколько страниц из жизни йога
В душе каждого человека, велик он или мал, глуп или жесток, есть свой собственный, и только его, ничей больше — Эверест. И взойти на него… Нет, поверьте, это не мечта. Засядет в голову мысль, словно забитый по самую шляпку гвоздь, чувствуешь и ощущаешь ее, будто руками хочешь дотронуться, нервно ощупать, как кусок теплого хлеба, насладиться осязаемым ароматом. Но мысли наши — не только ноги — тоже поднимаются вверх по лестнице, ступенька за ступенькой…