– То-то!
Долгов появился из-за печи: некрасивое, грубоватое лицо его с широким носом было сумрачным, недовольным – разговор с Крутиковым испортил ему настроение. Голова втянулась в широкие плечи, казалось, совсем исчезла шея, а медвежья походка стала грузнее, подчеркнуто ковыляющая. Не заметив меня, он зашагал из казармы. "Оставили бы в покое оба…"
Вышел и Крутиков. Наши взгляды скрестились. В свой я вложил всю ненависть к этому человеку. Но скрепя сердце промолчал – черт с ним, пусть идет своей дорогой, – однако Крутиков, вдруг задержав шаг и картинно подбоченясь, ухмыльнулся:
– А-а, вкалываем? Полезно. Труд, как известно, из обезьяны сделал человека.
Что со мной произошло? В голове вдруг помутилось, золотистые торопливые мушки побежали перед глазами, – возможно, все это произошло потому, что долго был в согнутом положении и резко поднялся. Стиснул лязгнувшие зубы и кулаки. Устоять, а то, чего доброго, пошатнусь или грохнусь в лужу.
– Но известно, что не из каждой обезьяны получился человек, выходили и подлецы…
Ухмылку мгновенно слизало с лица Крутикова – оно вдруг посерело и с обострившимся, вытянутым подбородком стало хищно-злым, как у зверька. Крутиков нервно передернулся, точно от укуса, сквозь зубы прошипел:
– Ну, попомнишь! Научим, как с сержантами разговаривать.
Круто повернулся, пошел из казармы. Только тут я понял, что случилось. Ясно: сейчас доложит – и опять начнут драить. Вот тебе, как говорят в литературе, и сложный конфликт. Почему-то подумалось: хорошо, что никто не присутствовал при этой сцене. В казарме было пусто, только два моих напарника швабрили пол в углу, у входа, но они вряд ли слышали.
Стоял, забыв, что в руках у меня тряпка. Грязные струйки воды сбегали с нее на сапоги, блестящая лужа растекалась по полу.
Я не обманулся: не успел еще подтереть лужу, как меня тронул за плечо дневальный:
– После мытья к лейтенанту Авилову. Вызывает. Опять, что ль, у тебя с Крутиковым?
Что ж, пока к командиру расчета…
Закончив мытье, ополоснулся в умывальнике, оделся и вошел в канцелярию. Руки и ноги от напряжения тряслись, а мышцы ныли, будто их целый вечер вытягивали, рвали клещами.
Лейтенант что-то искал в шкафу. Он был дежурным – на рукаве кителя краснела повязка. Я доложил. Повернув голову, Авилов секунду смотрел на меня с недоумением, но, вспомнив, поморщился: надо вести неприятный разговор. Подошел к столу.
– Значит, вы, Кольцов, обозвали младшего сержанта Крутикова?
– Да.
– Почему это сделали? Опять, выходит, надо наказывать?
Я промолчал, вдруг поняв, что больше не отвечу ни на один его вопрос: подкатила непонятная обида, к горлу подступил и защекотал комок слез. Да, плетью обуха не перешибешь – это истина, не требующая доказательств.
Авилов снова повторил свой вопрос, и снова тень пробежала по его лицу, но я по-прежнему молчал. Не зная, что со мной делать – наказывать или нет, – он продолжал допытываться, почему я так поступил. Его раздражало мое молчание – он морщил лоб, но молодая кожа никак не поддавалась, тут же разглаживалась. Глаза – темные, глубокие и умные – смотрели на меня укоризненно и недоуменно.
– Как же получается? Слышал, вы, кажется, и с Рубцовым успели поругаться? В характере у вас?
"Да, да, да!" – хотелось мне бросать в ответ, но я только сглотнул комок, который уже готов был скользнуть из горла. И с Рубцовым… Уже услышал звон…
Рубцов – второй номер. С ним у меня сложились не очень хорошие отношения. Кажется, он считал, что я целюсь на его место. А я и не думал: на кой черт оно мне нужно! Даже стараюсь держаться в тени. Но почему-то получалось так, что на занятиях по материальной части Долгов всякий раз, когда Рубцов зашивался, поднимал именно меня. Особенно Рубцову плохо давалась электрическая схема пуска ракеты. Он начинал показывать путь прохождения пускового импульса, тотчас запутывался – и безнадежно умолкал.
А мне нравилось "лазить" по схемам, водить плексигласовой выточенной старшиной Малым указкой по черным, красным, желтым линиям, густо перекрещенным, будто паутина, сотканная старым крестовиком, и разгадывать, куда и зачем бегут по ним электрические импульсы и сигналы! Так, бывало, в школе просиживал возле географических карт – пока не просила идти домой уборщица: в воображении моем рисовались неведомые горы, пустыни, города, фантастические земли. Вслух по многу раз читал странные, волнующие названия – Килиманджаро, Баб-эль-Мандебский пролив, Дисапойнтмент, Тринидад, Инуарфигсуак, Вильярреаль, берег принцессы Астрид, берег Золотых роз… Тут же было совеем другое. Во всех этих механизмах, элементах, тонких линиях-проводниках билась, пульсировала особенная, таинственная жизнь! Она безмолвна, здесь не услышишь гортанных перекриков восточных базаров, ласкового, как море, певучих голосов потомков великого Рима, тягучей и скрипящей, будто ее пропускают через канифоль, речи людоедов Огненной земли. Но есть и тут свой язык, но он еще не раскрыт, не услышан человеком – иначе как без него совершаются в такой махине столь сложные процессы?
И странно, я безошибочно угадываю пути движения импульсов, представляю, как они, скрытые и таинственные, пронесясь по нитям паутины с неимоверной скоростью – скоростью света – делают свою работу: откроют вентиль, пробьют мембрану, запалят пиропатрон… Удивительна их четкость, согласованность, словно проделывают все это не электрические импульсы, а невидимые глазам, сказочные по силе микрочеловечки…
После моего ответа Долгов неизменно хвалил: "Правильно. Вот так, Рубцов, надо". А тот метал на меня исподлобья громы и молнии.
Но он был упорным и в свободное время зубрил описания по технике. Не хотел сдавать своих позиций. "Когда-нибудь взорвется, не выдержит", – думал я. И не ошибся.
Как-то заглянул в технический класс. Возле стенда с разрезной ракетой сидел на корточках обложенный книгами Рубцов. У него что-то не получалось: бурачная краснота растеклась на лице, шея над срезом воротника гимнастерки напряглась. Накануне он опять засыпался на ответе лейтенанту Авилову. Что-то дернуло меня – я шагнул через порог.
– Не получается? Давай помогу.
Тот подскочил точно ужаленный:
– Обрывай когти, топай помалу! Обойдусь без помощников. Нестеров пусть тебе в рот смотрит, а тут не выйдет.
– Дурак. – Я сказал это с холодным презрением, глядя ему прямо в переносицу, в близко посаженные дрогнувшие в ту минуту глаза, повторил: – Дурак!
И ушел из класса. И вот как теперь все оборачивалось: я же виноват. Сказать, как было? А потом встретить ядовитую усмешку Рубцова? А Крутиков? Сегодня же узнает. "Что, умник, трещат рога?" Будь что будет…
Прищуренные глаза лейтенанта Авилова ждали.
– Вижу, говорить не намерены, – прервал он мои мысли и как-то нехотя выпрямился, стянул наконец кожу на лбу в короткую вертикальную промоину-овражек. – За нетактичное поведение, рядовой Кольцов, объявляю один наряд вне очереди. – Помолчал, ожидая, что я все-таки скажу что-нибудь, и опустил глаза: – Свободны. Идите.
"Странно, наказал и вроде сразу пожалел, что сделал", – подумалось мне. Но тут же выползла другая, невеселая мысль: "Вот и на новом месте началось. Можешь радоваться!" Сглотнул полынную сухость и горечь во рту.
В казарме навстречу мне вывернулся Сергей Нестеров с озабоченным, настороженным лицом:
– Что лейтенант?
– Еще наряд.
– Ты все рассказал, как было, – и наряд? – недоверчиво, возбуждаясь, переспросил он. – Не может быть!
– Каждому свое. Что позволено Юпитеру, не позволено быку.
– Да как же так? – будто не расслышав, скорее сам себя спросил Сергей. И в голосе вдруг – ломкая хрипотца: – Эх, шесть киловольт в бок!
Он крутнулся волчком. Мне было не до него, и хорошо, что оставил в покое. Даже не заметил, куда он исчез. Шут его знает, чего ищет со мной дружбы? Слушать об этих подстанциях и контактных сетях, о работе в бригаде верхолазов на электрификации дорог? Удовольствие… Неужели не ясно?…
Я прошел к своей кровати и так, во всем обмундировании, завалился на постель, отторженно подумав о том, что, доведись, увидит дежурный, несдобровать: отругает, а то еще обломится наряд – на постель ложиться нельзя. Впрочем, семи смертям не бывать. У меня гудело все тело, а руками и ногами, казалось, не смогу больше двинуть. На кровати Сергея приметил два конверта: треугольник и квадратик с букетиком полевых цветов на уголке, – наверное, от Зинки. Мне, как всегда, ничего не было. В казарме густел мрак, пахло сыростью, прохладой вымытых полов. На душе было муторно от усталости и от давящей тоски, растрепанных чувств. Всего около трех месяцев началась моя служба, и началась она через пень-колоду… Крутиков, наряды вне очереди, серые дни, похожие один на другой, – с занятиями, построениями, командами, по которым только и должен соизмерять свою жизнь, свое существование. А там, дома, Ийка небось в клубе "металлистов". И Владька, этот чичисбей наоборот, конечно, танцует с ней, сломив длинную худую фигуру в небрежный вопросительный знак. Танцуют молча. Изредка только Владька бросает ей на ухо свои односложные, надоевшие замечания: "калека танцует", "подонок несчастный", "болван"… Ийка выслушивает его с каменной снисходительностью на лице и перебирает ногами, как заведенная, – ровно, спокойно, бесстрастно. Ну и черт с ними! Пусть будут счастливы. Кто-то ведь сказал: "Для счастья нужна либо чистая совесть, либо чистое отсутствие совести". Чего у каждого из них больше – аллаху известно! И надо научиться вытравлять все из своей памяти – мне не до этого. Мой удел – намаявшись до тошноты, лежать вот так на жестком соломенном матраце. А утром снова крик дневального: "Подъем!" – и снова – по заведенному круговороту – до той желанной команды "Отбой".