Пересекая площадь, на которой гремел репродуктор и разворачивался аэропортовский автобус, он вспомнил такой же горячий день… Впрочем, нет, это было уже осенью, с моря шли густые туманы, аэропорт был закрыт несколько суток, и волей-неволей ему пришлось тогда здесь задержаться… Жаик исполнил свое давнее обещание: повез его осмотреть то самое место, которое в старых описаниях именовали «садом» за несколько тутовых деревьев, высаженных здесь когда-то, как полагали, купцами, везущими из Китая шелковые коконы. Они с Жаиком остановились на высоком берегу. Собственно, до кромки берега, до простершейся внизу плоской голубой глади, было метров двести-триста. Но все это пространство заполняло нагромождение чудовищных глыб, серых скал в острых изломах — результат обвала, случившегося здесь три десятка лет назад. Камни, казалось, еще хранили в глубоких расщелинах отзвуки сотрясавшего землю гула, еще вибрировали от взорвавшего их толчка. И вот-вот между ними готов был проснуться грозный рокот — предвестьем нового каменного бунта.
Они обошли все внизу, карабкались по крутизне, прыгали по камням в поиске удобных проходов, и Жаик, несмотря на полноту, был быстр и ловок, как горный козел. Он отыскал остатки лестницы, когда-то высеченной на спуске, и они постояли, потоптались на ее каменных ступенях, а потом поднялись наверх, вспугнув по дороге доверчивого лисенка, желтого, выставившего им навстречу острую мордочку.
И вот они сидели — высоко над морем, над скалами, над видневшейся в дальней дали бухтой, отрезанной от моря длинной и узкой, едва заметной отсюда косой, и рыбацкие суденышки — там, внизу — казались приклеенными к синему стеклу залива. Прямо перед ними из моря поднималась темная скала, странными очертаниями напоминая монаха в клобуке, присевшего отдохнуть — когда-то ее таки называли, эту скалу: «Монах»… Поросший вдоль руслица изумрудной осенней травкой, тихо журчал, падая с камня на камень, родничок, заканчиваясь выдолбленным в плите песчаника озерцом. Как объяснил Жаик, сюда пригоняли на водопой овечьи отары…
Феликс не сразу догадался, что слева, от них, невдалеке, пасутся овцы. Среди пятнистых, серых и бурых камней он вначале уловил какое-то шевеление, перемещение пятен, подумал, что это ему мерещится, пригляделся — и понял, что не ошибся.
Отара передвигалась наискосок по склону, и когда передние овцы приблизились, Феликс удивился тому, какая густая и пушистая у них шерсть. Она покрывала каждую, как светлосерое облачко, из которого, прямо из его пушистой глубины, смотрели печально-покорные, нежные овечьи глаза…
Что-то первозданное было в этой картине, в этой всеохватывающей тишине, и чабан, восседающий на осле, в своей повязанной по-лыжному шапке и брезентовом плаще, представился ему библейским пастухом, патриархом. Все внутри у него стеснилось, замерло — он почувствовал, что этот пастух если и заговорит, то лишь величавыми стихами книги «Бытия»…
И старый чабан, поравнявшись с ними, произнес — почти на языке библейских пророков:
— Салям алейкум!
Так он сказал, обращаясь к Жаику, а потом повернул свою откованную из красной меди голову и вежливо повторил, обращаясь к Феликсу:
— Салям алейкум!
И Феликс, неуверенно ворочая языком, ответил ему:
— Алейкум салям! — и наклонил голову, кивнул — хотя это был скорее все-таки не кивок, а поклон…
Так они поговорили, поприветствовали друг друга — аульный чабан и он, гость в этих местах.
Тогда, прислушиваясь к разговору между чабаном и Жаиком, которого за тридцать с чем-то лет учительствования здесь все знали и он, понятно, тоже всех знал, — прислушиваясь к этому разговору и глядя на овец, текущих мимо сплошным потоком, Феликс впервые почувствовав, что какие-то дальние, неясные связи соединяют его с этим чабаном, что помимо простой, очевидной близости, когда оба, не сходя с места, могут коснуться друг друга ладонями, — что помимо этого есть гораздо более важные и крепкие связи, уходящие в века, быть может — в толщу тысячелетий, пронизывающие разнородные обычаи и царства, суеверия и веры, чтобы в конце-концов соединиться где-то у одного костра, в тепле которого греется одна большая семья, посреди холодного и пустынного мира, — семья, у которой один костер и одно, единое для всех материнское лоно…
Но было еще что-то более важное — в том его ощущении… Библейская ли эта картинка, — до того живая, что и сам он почувствовал себя включенным, вписанным в нее, — или этот каменный, неостывший, хранящий в себе гул и содрогание хаос там, внизу — но время, ощутил он, сдвинулось, сместилось, рухнули перегородки хронологических таблиц, и нет прошлого, будущего, настоящего — есть время, поток, в который можно окунуться и дважды, и трижды, и плыть в любом направлении, нырять на любую глубину — сколько достанет сил…
То же чувство неожиданно воскресло в нем и сейчас, и в какой-то миг показалось, что это не он идет по площади, засыпанной мелким, словно просеянным для детской площадки песком, а тот самый солдат первого батальона двадцать третьей пехотной дивизии Оренбургского корпуса…
Но он уже видел вдалеке длинную каменную стену, над нею довольно чахлую зелень городского сада, а в стене массивные ворота. Своим видом и мощью они напоминали крепостные. Только взамен железа и чугуна вход преграждали деревянные, выкрашенные в неизбежную темно-зеленую краску створки, с угрюмым скрипом раздвигающиеся обычно, чтобы пропустить внутрь бойкий музейный «рафик» или машину-поливалку. Квадратные опоры сверху перекрывала тяжеловесная арка. Она вполне могла бы выдержать и квадригу с огнедышащими конями Гелиоса, и Побед, трубящих, напузырив круглые младенческие щеки…
Триумфальная арка, подумал Феликс, усмехаясь. Надо будет спросить у Жаика, когда строились… Нет, воздвигались… Эта ограда и эти ворота… Скорее всего, в начале тридцатых. Когда «по камушку, по кирпичику» разобрали всю крепость, там, на плато. И сложили, должно быть, из тех «камушков-кирпичиков» эти стены…
Прямая аллея вела в глубь сада. Вдоль обочины тянулись нанесенные песком арыки. За ними поднимались пыльные деревья с пересохшими лохмотьями листьев на ветках, невысокие яблоньки, словно прижатые зноем к земле, узловатые сливы, темные, недвижимые кроны шелковиц. Между ними росло несколько ив, с них когда-то здесь начинали высадку деревьев, предварительно подсластив солончак привезенной, как вычитал он где-то, землей из-под Астрахани. И с той поры они стояли, по-солдатски, до последнего дыхания неся свою доблестную службу — покрытые корявой, в глубоким морщинах, корой и с как бы сожженными молнией верхушками.
Дорожка выводила к музейным домикам, соединенными остеклённой галереей. Перед домами — одноэтажными, без затей, под крытыми железом крышами — была разбита клумба с поднявшими на солнце маргаритками. У главного входе на отлитом из цемента возвышении, стояла каменная баба С плоским лицом, как бы изрытым глубокими оспинами, а рядом — койтас, надмогильный памятник в форме барабана с высеченной на спине родовой тамгой: скрещенными топором и саблей. Когда-то здесь находилось летнее жилище коменданта крепости, который спасался в низине от зноя, раскалявшего плато. В душные вечера сюда приходили офицеры, играли в карты, пили кисловатый чихирь, принесенный денщиком из прохладного погребка, толковали о предстоящем смотре. Гарнизонные дамы обмахивались веерами, сидя у самовара, хлопали комаров, липнущих к жарким шеям и открытым плечам. Где-то в задней комнатке в это время пан Зигмунт из конфирмованных, расстегнув на две верхние пуговицы солдатский мундир из плотного сукна, обучал комендантского сына французским спряжениям и, пока мальчик усердно пыхтел над своей тетрадкой, просматривал санкт-петербургские газеты месячной давности, привезенные с последней почтой пароходом «Астрабад»… А сейчас на крыльце комендантского дома, спиной к Феликсу, стоял Жаик в просторной, пузырящейся у пояса рубахе в оранжевую полоску и беседовал с Кенжеком. На Кенжеке была туристская «таллинка» с голубыми якорьками и солнцезащитные очки. Его «рафик» находился тут же, возле клумбы, и был как новенький, перекрашенный из прежнего, уныло-зеленого, в щегольской лимонно-желтый цвет.
Кенжек заметил Феликса первым, широко улыбнулся и приветственно замахал рукой. Жаик, видимо, тоже заметил или угадал приближение Феликса, но его заплывшая жиром спина при этом только едва дрогнула и напряженно замерла. Он так и не обернулся, пока Феликс вышагивал по боковой дорожке, выложенной красным кирпичом. Феликс понял, что Жаик обижен, даже, пожалуй, сердит. И будет сердиться — по меньшей мере добрые пять минут — за то, что тот не явился к нему тотчас по приезде или хотя бы утром… Лишь когда Феликс остановился перед нижней ступенькой, смиренно дожидаясь, пока директор музея закончит свой демонстративно деловой разговор с Кенжеком, — лишь тогда Жаик, наконец, медленно повернулся к нему всем телом.