Конечно, сегодня все понятнее, разумнее, не надо никого ни о чем просить, иди и купи чего хочешь, и это здорово, но борьба за выживание тогда объединяла людей, а сегодня как раз наоборот. Люди делали сообща ремонт другу, делились рецептом домашнего вина, звонили, помогали носить гробы и вместе делали винегрет и холодец на свадьбы. Ирония по поводу того времени отвратительна, да, сегодня не надо одалживать стулья на свадьбу дочери у соседей по подъезду, и соль, слава богу, никто никому не дает, но сочувствие и доброжелательность уходят из обыденной жизни. Позвонить некому, звонок в дом после десяти невозможен почти никогда, только для неприятностей и сдачи квартиры на охрану служит теперь телефон.
Двери стальные, и души стальные, никто не хочет чужих неприятностей, своих хватает, дружба и привязанность есть, но до известных пределов, сам денег не даешь и тебе не дадут, проценты, депозиты, расписки, брат брата заказывает за наследство в шесть соток в Хотькове (бабушка оставила, а бумагу забыла написать, думала, сами внуки поделят честно), поделили участок, стоит с сараем две тысячи у. е., а брата заказать — пять, ну что же расходы, а земля в цене растет, когда-нибудь поднимется, отобьемся.
Мама судится с дочкой за папины картины, жил папа в мастерской на Масловке, пил, гудел, дураком был и для мамы, и для дочки. Помер, она, мазня его пьяная, как бы денег стоит, судиться надо, а как же, все в правовом поле. Мамин адвокат, дочкин адвокат встречаются, договариваются, мама с дочкой на одной кухне стоят не разговаривают, в конце концов за пять дней до суда короткое замыкание, сгорела мастерская со всеми шедеврами, предмета спора нет, отношения отравлены, и назад дороги нет. Чтоб вы сдохли, мама, поскорее, в квартире сделаем евроремонт, и у сына будет своя комната наконец. Много радостей приносит новый быт. Храмы полны, домовые церкви строят, попы со всех берут не спрашивая. Все молятся — каждый своему богу, начальники с благостными лицами свечки держат, все постятся, все освящают, вчера освящен магазин элитной сантехники из Турции. Один хозяин — еврей из Израиля, второй — турок из Анкары, позвали на освящение православного священника и префекта, батюшка пришел, обряд свершил над джакузи и унитазами, хорошо, благостно. На банкете, тут же, между толчками, спрашиваю соплеменника: «А чего батюшку позвали, а не раввина и муллу?» — «Так страна-то у нас православная», — сказали турок с иудеем. Откуда-то вылезли люди, которые всех не любят, всех чужих, косых, носатых, черных и даже своих, слова какие-то в воздухе: «ксенофобия», «шовинизм», — поперло из всех щелей и больших кабинетов, наверно, это с чипсами и спрайтом американцы завезли. Выпускник элитного вуза, сын известного писателя, сам писатель, гонит со сцены такую зловонную парашу, «что все тупые», что удивляться гопнику из Воронежа, бьющему ботинком в харю пакистанцу, не надо. Учителя хорошие, грамотные, тонко чувствующие норов поколения. В старое доброе время таким руки не подавали, брезговали, а теперь чудо — властитель душ чаще президента выступает. А с другой стороны, жизнь налаживается, тенденция есть. Чем успешнее люди, тем больше советских песен знают, запрутся в замке и с ребятами своими песни поют: «Не надо печалиться…» — конечно, не надо, вся жизнь впереди у них, а у других сзади. Придется опять друг друга на дачи возить, бензин экономить, холодец варить и вместе крутить огурцы, рецепты вспоминать старые: пачка дрожжей, 2 кило сахара, водка своя, огурчики, помидорчики и телевизор, перегоревший на хер, — без него тоже можно жить.
Пережили неурожай, переживем и изобилие, так говорили в стародавние времена.
В семнадцать лет я в первый раз приехал в Москву и пошел в театр. Мне нравилось это дело, я читал разные пьесы и Чехова и Шекспира, а потом, в более зрелом возрасте, Мрожека, Ионеско, даже Беккета. Как литературу я это понимал, но выстроить в голове сцену с персонажами не мог. Ходил в театры я много, пережил взлет и падение «Таганки», помню до сих пор блистательные отрывки из постановок Анатолия Васильева и лучшие годы «Табакерки». Я даже под впечатлением Васильева ходил устраиваться к нему на работу, хотя бы администратором, он говорил со мной на ул. Воровского в подвале, спрашивал меня, где я работаю, и отговорил меня, за что ему спасибо. У него в театре я познакомился с молодым режиссером, который всю жизнь ставил одну пьесу — «Вишневый сад». Но нигде не показывал ее публике, считая, что процесс создания постановки уже результат, что это непрерывный процесс и вторжения зрителей в художественную канву ему не нужно, он творил для себя, был культовой фигурой в миру концептуалистов, выпивающих в ЦДРИ в ресторане «Кукушка» и в баре гастронома на Малой Бронной, где собирались капризные гении и девушки, не чуждые поебаться с представителями нового слова в отечественной культуре. Старое слово их уже не возбуждало, эти гении уже были признанными, их жены цепко держали старых мастеров за глотку и яйца. Так вот маэстро как-то пригласил меня к себе в студию, где он жил в Хлебном переулке на квартире старой суфлерши, которая подавала реплики самому Москвину и даже Михаилу Чехову.
Борис, так звали юного Питера Брука, был сыном известного чекиста, который дружил с Бабелем и Мандельштамом. Сам писал стихи, они его хвалили, а он их потом пытал из-за их с ним художественной несовместимости. Боря был кудлат, ходил в сапогах и солдатской шинели, был редко брит, ну, в общем, настоящий художник. Я пришел к нему рано, часов в десять, в комнате его уже сидела девушка из Новосибирска, которая при-ехала к нему на мастер-класс по проблемам режиссуры. Я разбудил его, он ходил в кальсонах по квартире, сморкался, почесывался, девушка сидела с блокнотом и ловила каждое его слово, но слов пока не было, только биомеханика, которую Боря развивал, дополнив творческий метод Мейерхольда, которого Боря ценил высоко, а папа-чекист отправил Мейерхольда туда, где уже были Бабель и Мандельштам. Боря папу не одобрял, ушел из дому по идейным соображениям, но деньги у него брал с отвращением. Он нигде не служил, а быть альфонсом не мог, не позволяла гордость, и вообще он парил над схваткой, как гриф над кладбищем театральных репутаций, он не питался этой падалью, он пожирал ее для оздоровления и строил новое тело театра, в котором не должно быть зрителей. Девушка от напряжения захотела пи́сать, но не смогла признаться своему Учителю. Она пыхтела, вся бордовая, но помочиться при боге было выше ее сил.
Я понимал ее, как никто. Сам много лет назад в туалете театра «Современник» я пукнул рядом с Эльдаром Рязановым, и потому, видимо, «Гараж» получился хуже «Иронии судьбы…». Замысел художника — тонкая штука. Боря, к счастью, вышел за папиросами к соседям, и девушка пулей вылетела в санузел. Ниагарский водопад показался жалкой струйкой против цунами девушки-театралки. Взволнованная девушка робко спросила Борю, когда же они начнут мастер-класс, он посмотрел на нее удивленно и сказал, что вот уже два часа — это было время, проведенное ею в Бориной квартире, — и был, собственно, мастер-класс, только для посвященных, процесс его проживания в предлагаемых обстоятельствах, и если она этого не понимает, то она дура, и тогда ей надо перейти в Институт стали и сплавов и не рвать когтями тело театра, как печень Прометею. «Пошла вон!» — сказал ей Мастер, она пошла, а мы пошли пить пиво. Потом был штурм Театра на Таганке, я туда ходить боялся, но мне сказал один чудак, что надо пробовать и пробиваться. Все это было до отъезда Юрия Петровича, еще играл Высоцкий, лом там стоял невероятный. Билетами заправляла система, предприимчивые студенты держали очередь, выкупали билеты и торговали ими, обменивали их, ну, в общем, этот путь был тупиковый. Я пошел своей дорогой, служебный вход еще был со стороны переулка, новой сцены еще не было, и стоял как-то перед началом, придумывая способ пробиться. Подъехали оранжевые «Жигули» В. Смехова, ведущего артиста и еще ко всему пишущего прозу в журнале «Юность». Я эту повесть читал, он там описывал, в частности, что приятно помогать людям приезжим посмотреть спектакли и радоваться за них.
Я подошел и представился, что я, мол, из Витебска, якобы внучатый племянник М. Шагала, я знал, что они только что приехали из Франции и были у Шагала, ну, в общем, заехал правильно. Он посмотрел на меня, потом сказал, что его билеты он уже отдал, с администратором у него плохие отношения, помочь не может. Я повернулся, поблагодарил, но он остановил меня, стремительно вошел в служебный вход и позвонил в кассу. На фамилию «Шагал» мне дали два билета 4а и 4б — это были места Юрия Петровича Любимова. Я на улице подобрал самую яркую искательницу билета, взял ее под руку и пошел смотреть Высоцкого. После спектакля я пошел на служебный вход поблагодарить Смехова, мне сказали, что он будет выходить через стройку новой сцены. Я побежал туда, там были огромные стеклянные двери во всю стену. Я с размаха наткнулся на стекло, раздался грохот, хруст, я отпрянул, сверху, как гильотина, рухнуло вниз все стекло, которое могло похоронить меня. Сразу прибежали люди, стали искать виновного, на меня никто не смотрел. И тут я заметил, что кусок стекла перебил мне кисть правой руки и два пальца висят как веревки. Кровь забила фонтаном, мне дали какую-то тряпку, я завязал рану и поехал в Склиф, мне сделали перевязку. На следующий день я приехал в театр днем, позвонил замдиректора, признался, что я совершил диверсию, он меня принял, посетовал на происшествие и предложил мне для начала заплатить за стекло 40 руб. по себестоимости, а взамен предложил из своей «брони» все билеты этой декады. Я взял десять пар и сразу закрыл половину репертуара «Таганки». Всего два подрубленных пальца — и столько счастья. Я думаю, что тогда люди за билеты на «Мастера и Маргариту» могли дать руку на отсечение. Позже мне сделали операцию на руке, и до сих пор у меня шрам, по форме напоминающий логотип «Таганки». Я так полюбил театр, что пожелал поступать в ГИТИС, где проучился двадцать дней и бросил. Обещали нам зачесть всякие там научные коммунизмы и прочие политэкономии. Я пришел на первую лекцию, вместо истории театра и экономики театрального процесса завели историю КПСС. Это уже было выше моих сил, и я не жалею. 20 дней обучения хватает мне до сих пор с излишком. Порвал я с театром раз и навсегда из-за нападения театромана-гомосексуалиста. Постоянно посещая шумные премьеры и прогоны, сдачи и гастрольные спектакли, я знал многих завсегдатаев из числа простых любителей. Особенно мне нравился один человек. Он был театральный маньяк, жил в области, где-то в поселке Правда, и каждый день после работы в НИИ, где он был классным экспертом по химии, смотрел в день по два спектакля, в выходные три, и каждую ночь ехал на электричке в свою Правду. Он знал все — что, где, когда идет, кто играет, как это выглядит в Киевском и Таллинском театрах и т. д. Но однажды в сквере на Таганской площади он предложил мне выпить коньяку и положил мне руку на колено. Все, с театром пришлось расстаться, и теперь, когда я подхожу к любому театру, у меня сразу возникает ощущение, что надо бежать, а то могут отыметь в жопу.