Весь долгий обратный путь — четырнадцать станций и две пересадки, метро казалось Максу еще более грязным и гнетущим, чем обычно, каково бы ни было усердие служб, обеспечивающих его чистоту. Как известно, вначале все надеялись, что не будет никаких проблем, стены станций, выложенные, как в образцовой клинике, сверкающей белой плиткой, по замыслу должны были смягчить или даже полностью нейтрализовать неприятные ощущения и образы, вызываемые подземельем, — такие, как темнота, испарения, миазмы, влажность, болезни, эпидемии, обвалы, крысы, — превратив норы в безукоризненно чистые ванные комнаты. Но вместо этого эффект получился обратный, в полном соответствием с законом ванных комнат: не совсем чистая ванная всегда выглядит намного грязнее, чем любая другая, намного более грязная комната. Для белого цвета, будь то арктический лед или всего лишь простыня, достаточно небольшого пятна, чтобы он уже не казался таким безупречным, так же как достаточно мухи, попавшей в сахарницу, чтобы пропал аппетит. Нет ничего более отталкивающего, чем разводы между белыми плитками, грязь под ногтями и черный налет на зубах. Вернувшись домой, Макс даже не смог загнать себя в душ.
Но на следующее утро, выйдя из дому, он снова встретил женщину с собакой. На этот раз ее очарование казалось естественным и представляло собой нечто среднее между изысканностью ее вечернего наряда и спортивной одеждой, в которой она ходила за покупками. Едва завидев его, она решительно к нему направилась.
— Ах, мсье, — выпалила она, — я вас видела вчера вечером по телевизору, я нажимала на кнопки пульта и… — Она на секунду остановилась, улыбнулась, словно давая время собеседнику извинить ее легкомысленность, и продолжила:
— Не знала, что мы живем рядом с великим музыкантом. Я попрошу своего мужа (ай, сказал про себя Макс) купить ваши диски.
Она снова улыбнулась ему какой-то новой, отличавшейся от всех предыдущих улыбкой и, резко развернувшись на своих тоненьких каблучках, удалилась. Макс проводил ее долгим взглядом и подумал, что все-таки музыка — хорошая вещь, что бы там ни говорили.
Несколько дней спустя Максу пришлось принять участие в благотворительном концерте в чью-то пользу, что, по мнению Паризи, могло оказаться небесполезным для поддержания имиджа. Сменяя друг друга, на сцену выходили исполнители, каждый со своим небольшим выступлением. Почти все они были старыми знакомыми Макса еще со студенческих времен, поэтому за кулисами царила дружеская атмосфера: уровень нервозности — ноль. В зале настроение тоже было куда более непринужденным, чем обычно. Семейная публика, совсем не похожая на ту, что обычно посещает концерты классической музыки, мало расположенная вникать во что бы то ни было, и очень много детей. Когда Макс, который в этот вечер должен был играть «Детские сцены» Шумана, в свою очередь занял место за роялем, его удивил доносившийся из зала нестройный гул. Смешки, восклицания, разговоры, шелест фантиков, — нечасто приходилось ему выступать в подобной обстановке. Что ни говори, слушатель классических концертов, как правило, хорошо воспитан, даже если ему не нравится музыка, он ведет себя тихо.
Не особенно обижаясь, среди этого балагана Макс заиграл «О дальних странах и людях», иногда шум становился настолько громким, что в первых тактах он едва себя слышал. Но по мере того как он продолжал играть, шум стал постепенно рассеиваться и затихать, подобно облачной мути, отступающей перед ясной синевой неба. Макс почувствовал, что ему удалось приручить аудиторию, завладеть ее вниманием, заманить, зачаровать и, как быка на корриде, силой подтащить к себе. В какой-то момент тишина в зале стала такой же звучащей, магнетической и нервной, как и сама музыка. Эти два потока, отражаясь один от другого, резонировали в унисон, и Макс, руки которого в это время жили своей жизнью на клавиатуре, не мог бы сказать, исходит ли эта вибрация от него и от того, что он сейчас делает, или же она является действием каких-то других сил, вроде зарниц или всполохов в небе. Редкий феномен, но такое все же бывает, и когда Макс двадцать минут спустя закончил играть «Поэт говорит», последнюю пьесу цикла, все замерли, а через несколько секунд разразились овацией, которую Макс не променял бы на триумф в театре на Елисейских Полях.
Шампанского. По меньшей мере шампанского, надо же как-то прийти в себя. Но побыстрее, — по просьбе слушателей организаторы просят Макса надписать диски. Да, да, конечно, еще один бокал — и я в вашем распоряжении. Он вернулся в зал, где тем временем установили стол и стул, возле которых выстроилась внушительная очередь. «Детские сцены», записанные Максом двумя годами раньше, были разобраны в мгновение ока, затем в ход пошли другие сочинения Шумана, а после — все записи романтической музыки, какие только оказались под рукой. Перед Максом прошла длинная вереница мужчин, улыбавшихся то ли самодовольно, то ли смущенно, взволнованных женщин, улыбавшихся непринужденно и даже зазывно, а также аккуратно причесанных детей, улыбавшихся очень серьезно. И он подписывал, подписывал, подписывал, как всегда в те минуты, когда ему приходилось давать автографы.
Вскоре перед ним возник мужчина довольно приятной наружности с открытым лицом, в костюме, сшитом на заказ. Он выложил на стол перед Максом три диска и, склонившись к нему, произнес без улыбки:
— Вы меня не знаете, но зато знаете мою жену и мою собаку.
Макс, моментально сообразив, о ком идет речь, решил, что настал его последний час, да и мы, зная, что смерть его близка, не без основания могли бы предположить, что именно сейчас это и случится. Но нет, ничего страшного не произошло. Должно быть, его жена сообщила ему об их краткой ночной встрече и, судя по всему, этот рассказ не вызвал у него ревности или кровожадных намерений. По словам мужчины, он сам в силу своей профессии был не чужд мира искусств.
— На чье имя подписать? — спросил Макс с тайной надеждой.
— На мое, — ответил мужчина, — меня зовут Жорж, я сегодня пришел один, без жены и детей.
В этот день Максу так и не удалось узнать имя женщины с собакой. В общем, все прошло совсем неплохо, но, уходя с благотворительного вечера, Макс все же немного нервничал. Если перед концертом он совсем не волновался и ему почти не хотелось выпить, то после — наоборот, он с коллегами пил шампанское бокал за бокалом, до тех пор, пока все не разошлись, тогда пришлось уйти и ему. По пути домой он заглянул еще в несколько баров, засиживаясь в каждом до закрытия, а затем, — боже мой, боже, — ничего не оставалось, кроме как вернуться к себе и лечь спать.
Было темно, холодно, сыро, и к тому же накрапывал дождь, когда Макс, ступавший еще довольно твердо, оказался на своей улице, пустынной в этот поздний час. Поскольку, прежде чем попасть к себе, он должен был пройти мимо дома № 55, он внимательно вглядывался в темноту перед собой, стараясь удостовериться, что муж той женщины, сменив милость на гнев, не притаился где-нибудь за углом, чтобы поговорить с Максом по душам. Но лучше бы ему было оглянуться назад, потому что внезапно он почувствовал, как чья-то рука, схватив за воротник, опрокинула его на тротуар, и не успел он глазом моргнуть, как оказался на земле, распластавшись на спине во весь рост, в то время как двое неизвестных, с лицами, скрытыми платками или чем-то в этом роде, склонились над ним. Пытаясь защитить лицо, Макс закрылся рукой, а нападавшие принялись его обыскивать. Без всяких церемоний они распахнули плащ, рванув его с такой силой, что две или три пуговицы отскочили и укатились в канаву — и правда, сезон опадания пуговиц.
Грабители методично извлекли все, что находилось в карманах, и Максу, которому показалось, что происходящее уж слишком затягивается, в какой-то момент пришла в голову мысль закричать, не то чтобы и вправду закричать, но хотя бы для очистки совести попробовать крикнуть в слабой надежде, что на его крик кто-нибудь придет. Но едва из горла Макса вырвался слабый и неуверенный звук, больше похожий на жалобный стон, как чья-то ладонь зажала ему рот. Правда, он мог бы без труда оттолкнуть эту руку, показавшуюся ему маленькой рукой подростка, но он боялся, как бы другая рука, может быть, такая же маленькая, но уже вооруженная, не занялась бы им более радикально, к тому же он почувствовал соленый и грязный вкус этой ладони на губах и из чувства брезгливости рефлекторно закрыл рот.
Кроме всего прочего, им овладела какая-то апатия, ему показалось, что гораздо приятнее лежать без движения, не вмешиваясь в происходящее и почти сладострастно отдавшись постыдному чувству покорности, отказаться от всякого действия. Так же бывает во время отчаянной, пропащей любви или на операционном столе, когда в ватной тишине операционного блока под ослепительным светом лампы анестезиолог в окружении хирургов в ку-клукс-клановских одеждах накладывает вам маску на лицо. Вот и сейчас, несмотря на лихорадочную деятельность двух типов, нависших над ним, Максу показалось, что время, словно в замедленной съемке, все больше растягивается и останавливается, подобно двигателю, теряющему обороты.