– Как бы я хотел забыть об этом, хоть на мгновение! – воскликнул Масуд. – Как бы я хотел, чтобы и ты забыл об этом! Разве чувства – мешок картошки и их можно измерять на фунты? Разве мы с тобой бездушные машины? Разве ты истощаешь свои чувства, когда хочешь их выразить? Почему ты не можешь говорить искренне, из глубин самого сердца? О, Морган! Как ты глуп!
Произнеся эти слова, Масуд своими сильными руками обнял Моргана и приподнял его над полом.
– Неужели ты не понимаешь? – воскликнул он. – Мы же друзья!
Он притворился, будто собирается бросить Моргана на рельсы, потом крепко поцеловал его в щеку, поставил на пол и, резко повернувшись, пошел прочь, на целую голову возвышаясь над окружавшей его толпой.
Морган был удивлен, обеспокоен и обрадован одновременно. По пути домой смятенными мыслями он возвращался то к разговору на платформе, то к тому, что, пребывая в полусне, думал сегодня утром.
Да, природная экстравагантность Масуда, с одной стороны, и привычка Моргана во всем следовать этикету плохо гармонировали друг с другом. Когда Морган приезжал в Оксфорд, его друг корил его за то, что Морган благодарит его или оценивает то, что пережил, через призму категорий добра и зла. По мнению Масуда, этикет являлся вещью холодной, безжизненной, и сам он был выше этих, как он считал, мелочей. Все хорошие манеры – ничто перед бальзамом дружеских чувств.
На сей счет у Моргана были сомнения. Следование правилам и учтивость могли быть ритуализированы, но тем не менее они имели значение, и немалое. С другой стороны, демонстрация эмоций могла служить не только выражению того, что человек чувствовал, но и сокрытию оного.
Вероятно, им с Масудом не прийти здесь к согласию. Конечно, это был вопрос национальной принадлежности, но в еще большей степени это был вопрос характера. Наверное, Масуд имел полное право не доверять английскому представлению о неуместности слишком горячего выражения эмоций, но, с другой стороны, он, Морган, за своей холодностью скрывал в высшей степени реальное чувство. Если бы Масуд услышал слова, которые Морган действительно желал бы произнести, не исключено, он стал бы гораздо терпимее к английской сдержанности.
* * *
Когда несколькими днями спустя от Масуда пришло письмо, Морган отнес его в свою комнату и открыл только там, как будто слова в письме содержали в себе некую опасность. Почерк у Масуда вполне соответствовал его характеру, кипящему эмоциями, хотя тон письма совершенно не корреспондировался с той картиной крайнего отчаяния и горя, свидетелем которых Морган был на станции. Правда, легкий укор в бесчувственности в свой адрес он из письма все-таки вынес. На сей раз Масуд пытался объясниться и делал это так сухо, как только мог.
В восточном характере, писал Масуд, есть черта, называемая Тара. Тара заставляет человека всегда пребывать в эмоциональном напряжении, быть всегда готовым встретить то, что случается или может случиться с ним и вокруг него.
Истинная чувствительность предполагает способность физически ощущать трудности, которые испытывает другой человек. Достаточно такому индийцу, как он, Масуд, войти в комнату, и он сразу начинает воспринимать окружающие его эмоции, а также определяет свое место в их потоке. Масуд знает, что у Моргана есть это качество, почему он всегда и думал о своем английском друге как о человеке Востока. И потому ему так трудно принять холодность Моргана и его слишком горячую привязанность к нормам и правилам поведения.
Изложив все это в самом низу письма, Масуд начертал цитату из какой-то безымянной поэмы. И всякий раз, когда любовь меня покинет, Я умираю… Чувство, воплощенное в этих стихотворных строках и являющее собой резкий контраст с тем, что было написано выше, произвело на Моргана сильное впечатление. Эти строки были написаны каким-то неизвестным поэтом для некоего неизвестного читателя, но, как стрела, своим острием были направлены прямо в сердце Моргана, раня и терзая его. В то же мгновение он понял: ощущение, испытанное в парижской гостинице, было правдой, и он пережил это вновь.
У Моргана была привычка в последний день года вспоминать все события, как внутренние, так и внешние, определившие ход прошедших двенадцати месяцев. На этот раз, через несколько дней после возвращения из Парижа, он решил высказаться. Он совсем недавно принялся вести дневник в альбоме с замком, и возможность держать написанное в секрете придала ему смелости. Никто не сможет меня критиковать, никто не сможет навредить своими интригами, – писал он. – Я хочу превратиться с ним в одно целое. Ты мне помешал. Я могу только думать о тебе, но не писать.
Прежде чем продолжать, Морган сделал паузу. Как только слово написано, его уже не исправишь, не отменишь. Немалая смелость нужна, чтобы говорить правду, даже самому себе. Испытывая легкую дрожь, Морган взял перо и продолжил.
Я люблю тебя, Сайед Росс Масуд. Люблю!
Вот оно. Зримое слово. Люблю! Слово наконец обретшее свободу, казалось, дрожит и трепещет на листе бумаги. Но какой в нем смысл? Действие – вот что необходимо. И хотя способность к действиям не являлась его сильной стороной, в этом случае для него было проще сказать, чем молчать, – даже если слова были бессмысленны. Чувства его слишком сильны, чтобы держать их при себе и не выразить.
Как бы ни был поражен Масуд, узнай он про это, он бы справился с шоком. Моргана же сама мысль о том, что его тайна может быть высказана, настолько выбила из колеи, что он непростительно нафальшивил в прелюдиях Шопена, за которые сел позднее вечером.
Они встретились через несколько дней. Моргану совсем недавно исполнился тридцать один год, и Масуд настоял, чтобы он приехал в Лондон и забрал приготовленный им подарок. Это была картина, которую они вместе видели в галерее и которую Морган, конечно же, не мог себе позволить. Морган сдержал себя и не стал отговаривать Масуда, боясь, что тот вновь обвинит его в рабском следовании формальным правилам. Но все его страхи, которые, как бактерии, размножились после того, как он принял решение, исчезли в присутствии друга. Они говорили о множестве вещей и особенно об Индии как о благословенном месте, где обязательно окажутся вместе – как оказались вместе в Париже.
Не говорили они только о том, о чем Морган хотел говорить более всего. Слова поднимались в нем, достигали губ и набухали там, но не шли наружу. Это был отличный момент, прекрасная возможность. Но минуты пролетали, и храбрость его улетучивалась. В конце концов он должен был поторапливаться на поезд, если не хотел опечалить ждавшую его дома мать. Нет, он сделает это в другой раз. Будет же другой раз, и скоро.
Тем временем все изменилось – и только потому, что он настаивал на поездке в Париж. Приглашение было высказано тоном почти безразличным, а потому проигнорировать его ничего не стоило – словно ничего и не произошло. Но он уехал, и с тех пор его поддерживало и успокаивало только это чувство – неотступное, умиротворяющее.
В письме, отправленном через несколько дней, он обращался к Масуду: «Мой милый мальчик». И подписал письмо, после минутного колебания: «От Форстера, представителя правящей расы, Масуду, ниггеру».
Можно было понять, как далеко они зашли, если Морган был уверен, что его друг весело рассмеется этой шутке.
* * *
Индия подкрадывалась к нему и с другой стороны. После того как была опубликована его третья книга, Морган получил восторженное письмо от Малькольма Дарлинга, которого знал по кембриджскому колледжу. Роман был хорошо принят критикой, но друзьям не понравился, поэтому отзыв Дарлинга был особенно ценен. В 1904 году Малькольм поступил в Индии на государственную службу и писал теперь Моргану из столицы крохотного штата Старший Девас, где служил в качестве воспитателя местного принца. Он обожал своего юного воспитанника. Когда он прочитал один из коротких рассказов Моргана Его Высочеству, тот был им очарован, что, в свою очередь, произвело сильное впечатление на писателя.
Жизнь Малькольма показалась Моргану полной фантастических событий со значительной примесью магии. Кое-какие сведения о странностях и чудесах Индии доходили до Моргана в письмах Дарлинга, которые тот присылал с кораблями, неторопливо пересекавшими безбрежные пространства нескольких морей. Малькольм рассказал Моргану с детальной, достойной анекдота точностью историю о том, как государство Девас было поделено между двумя династиями, Старшей и Младшей, и как количественно удвоились все бюрократические учреждения, обслуживающие сразу два государства. Малькольм утверждал, что это самый странный уголок мира, за исключением Страны чудес, которую посетила Алиса, и все здесь казалось делом рук сумасшедшего, восставшего против присущего серьезным людям здравого смысла с помощью всего нелепого и экзотического, что только имелось в этом мире.