Ночью сню, как я эвакуируюсь… Офицер кричит: «Хозяйка, мы скоро все будем сжигать и закапывать. Выходи!» И везут меня куда-то, в какое-то незнакомое место. Непонятное. Это и не город, и не деревня. И не земля…
Случилась история… Был у меня хороший котик. Звали Васька. Зимой голодные крысы напали, нет спасения. Под одеяло лезли. Зерно в бочке — дырку прогрызли. Так Васька спас… Без Васьки бы погибла… Мы с ним поговорим, пообедаем. А тогда пропал Васька… Может, голодные собаки где напали и съели? Они все бегали голодные, пока не поумирали, кошки были такие голодные, что котят ели, летом не ели, а зимой. Прости, Господи! А одну бабу крысы загрызли… В своём доме. Рыжые крысы… Правда или нет, а бают. Рыскают тут бомжи… Первые годы добра хватало: сорочки, кофты, шубы. Бери и вези на барахолку. Вот они напьются, песни поют. Мать-перемать. Один свалился с велосипеда и уснул на улице. Утром две косточки нашли и велосипед. Правда или нет? Не скажу. Бают.
Тут все живёт. Ну, все-все! Ящерица живёт, лягушка квакает. И червяк ползает. И мыши есть! Все есть! Особенно весной хорошо. Я люблю, когда сирень цветёт. Черёмуха пахнет. Пока ноги крепко держали, сама за хлебом ходила, в одну только сторону пятнадцать километров. Молодая бегом бы проскакала. Привычная. После войны мы ходили за семенами на Украину. За тридцать, за пятьдесят километров. Люди по пуду носили, а я три. А теперь по хате, бывает, не перейду. Старой бабе и летом на печи холодно. Милиционеры едут сюда, проверяют деревню, так мне хлеба везут. Только что они тут проверяют? Живу я и котик. Это уже другой котик у меня. Милиция посигналит, мы с ним обрадуемся. Бежим. Ему привезут косточек. А меня будут спрашивать: «А если наскочат бандиты?» — «Так чем они у меня разживутся? Что возьмут? Душу? У меня только душа». Хорошие хлопчики. Смеются. Батарейки к приёмнику привезли, я теперь радио слушаю. Людмилу Зыкину люблю, но что-то она редко сейчас поёт. Видно, состарела, как и я. Мой хозяин любил сказать… Так ещё говорил: кончен бал — и скрипки в торбу!
Расскажу я, как котика себе нашла. Не стало моего Васьки… И день жду, и два… И месяц… Ну, совсем, было, я одна осталась. Не к кому и заговорить. Пошла по деревне, по чужим садкам зову: Васька, Мурка… Васька! Мурка! Первое время много их бегало, а потом где-то пропали. Уничтожились. Смерть не разбирает… Всех принимает земелька… И хожу я, и хожу. Два дня звала. На третий день — сидит под магазином… Мы переглянулись… Он рад, и я рада. Только что он слово не скажет. «Ну, пошли, — прошу, — пошли домой». Сидит… Мяу… Я давай его упрашивать: «Что ты будешь тут один? Волки съедят. Разорвут. Пошли. У меня яйца есть, сало». Вот как объяснить? Кот человеческого языка не понимает, а как он тогда меня уразумел? Я иду впереди, а он бежит сзади. Мяу… «Отрежу тебе сала»… Мяу… «Будем жить вдвоём»… Мяу… «Назову тебя Васькой»… Мяу… И вот мы с ним уже две зимы перезимовали…
Ночью приснится — кто-то позвал… Голос соседки: «Зина!» Помолчит… И опять: «Зина!»
Скучно мне станет, я поплачу…
Зайду на могилки. Мама там лежит… Дочушка малая… В войну от тифа сгорела. Только мы занесли её на могилки, закопали, как вышло из-за туч солнышко. И светит-светит. Хоть ты вернись и откопай. Хозяин мой там… Федя… Посижу возле всех. Повздыхаю. А поговорить можно и с живыми, и с мёртвыми. Мне никакой разницы. Я и тех, и других слышу. Когда ты одна… И когда печаль… Сильная печаль…
Возле самых могилок учитель Иван Прохорович Гавриленко жил, он к сыну в Крым уехал. За ним — Пётр Иванович Миусский… Тракторист… Стахановец, когда-то все в стахановцы выбивались. Золотые руки. Из дерева кружева строгал. Дом — на всю деревню дом. Лялька! Ой, меня и жалость брала, кровь поднялась, когда его рушили. Закапывали. Офицер кричал: «Не тужи мать. Дом на „пятне“ сидит»". А сам — пьяный. Подхожу — это он плачет: «Ты, мать, иди! Иди!». Прогнал. А там дальше усадьба Миши Михалёва, он котлы топил на ферме. Миши не стало быстро. Уехал — и сразу помер. За ним — дом зоотехника Степана Быхова стоял… Сгорел! Ночью злые люди подожгли. Пришлые. И Степан долго не пожил. Под Могилёвом, где дети живут, похоронен. Вторая война… Столько мы людей потеряли! Ковалёв Василий Макарович, Анна Коцура, Максим Никифоренко… Когда-то весело жили. На праздники — песни, танцы. Гармошка. А сейчас, как в тюрьме. Я, бывает, закрою глаза и хожу по деревне… Ну, какая, говорю им, тут радиация, когда и бабочка летает, и шмель жужжит. И мой Васька мышей ловит. (Плачет.)
А моя ты любочка, поняла ли ты мою печаль? Понесёшь людям, а меня, может, уже и не будет. Найдут в земельке… Под корнями…"
Зинаида Евдокимовна Ковалёнка,
самосел.
Монолог о целой жизни, написанный на дверях
"Я хочу засвидетельствовать…
Это было тогда, десять лет назад и каждый день происходит со мной сейчас. Теперь… Это всегда со мной.
Мы жили в городе Припять. В самом этом городе, который знает сейчас весь мир. Я не писатель. Но я свидетель. Вот как это было… С самого начала…
Ты живёшь… Обыкновенный человек. Маленький. Такой, как все вокруг — идёшь на работу и приходишь с работы. Получаешь среднюю зарплату. Раз в год ездишь в отпуск. У тебя — жена. Дети. Нормальный человек! И в один день ты внезапно превращаешься в чернобыльского человека. В диковинку! Во что-то такое, что всех интересует и никому неизвестно. Ты хочешь быть как все, а уже нельзя. Ты не можешь, тебе уже не вернуться в прежний мир. На тебя смотрят другими глазами. Тебе задают вопросы: там было страшно? Как горела станция? Что ты видел? И, вообще, могут ли у тебя быть дети? Жена от тебя не ушла? На первых порах мы все превратились в редкие экспонаты… Само слово «чернобылец» до сих пор, как звуковой сигнал… Все поворачивают голову в твою сторону… Оттуда!
Это были чувства первых дней… Мы потеряли не город, а целую жизнь…
Уехали из дома на третий день… Реактор горел… Запомнилось, что кто-то из знакомых сказал: «Пахнет реактором». Неописуемый запах. Но об этом все читали в газетах. Превратили Чернобыль в фабрику ужасов, а на самом деле в мультик. А его понять надо, потому что нам с ним жить. Я расскажу только своё… Свою правду…
Было так… Объявили по радио: кошек брать нельзя! Дочка — в слезы, от страха потерять свою любимую кошку стала заикаться. Кошку в чемодан! А она в чемодан не хочет, вырывается. Обцарапала всех. Вещи брать нельзя! Я все вещи не возьму, я возьму одну вещь. Только одну! Я должен снять дверь с квартиры и увезти, дверь оставить не могу… А вход забью досками…
Наша дверь… Наш талисман! Семейная реликвия. На этой двери лежал мой отец. Не знаю, по какому обычаю, не везде так, но у нас, сказала мне мама, покойника надо положить на дверь от его дома. Он так лежит, пока не привезут гроб. Я сидел около отца всю ночь, он лежал на этой двери… Дом был открыт… Всю ночь… И на этой же двери до самого верха зазубрины… Как я рос… Отмечено: первый класс, второй. Седьмой. Перед армией… А рядом — как рос уже мой сын… Моя дочь… На этой двери вся наша жизнь записана, как на древних папирусах. Как я её оставлю?
Попросил соседа, у него была машина: «Помоги!» Показал мне на голову: мол, ты, друг, не в себе. Но я её вывез… Дверь… Ночью… На мотоцикле… Лесом… Вывез через два года, когда наша квартира уже была разграблена. Очищена. За мной гналась милиция: «Будем стрелять! Будем стрелять!» Конечно, они приняли меня за мародёра. Дверь из собственного дома я как украл…
…Отправил дочку с женой в больницу. У них по телу расползлись чёрные пятна. То появятся, то исчезнут. Величиной с пятак… А ничего не болит… Их обследовали. Я спросил: «Скажите, какой результат?» — «Не для вас». — «А для кого же?»
Вокруг тогда все говорили: умрём-умрём… К двухтысячному году белорусы исчезнут. Дочке исполнилось шесть лет. Ровно в день аварии. Укладываю её спать, она мне шепчет на ухо: «Папа, я хочу жить, я ещё маленькая». Я думал, она ничего не понимает…А она увидит няню в детском садике в белом халате или в столовой повара, с ней истерика: «Не хочу в больницу! Не хочу умирать!» Белый цвет не переносила. Мы даже в новом доме занавески белые поменяли.
Вы способны себе представить сразу семь лысых девочек? Их в палате было семь… Нет, достаточно! Я кончаю! Когда я рассказываю, у меня чувство, вот сердце подсказывает — ты совершаешь предательство. Потому что я должен описывать её, как чужую… Её мучения… Жена пришла из больницы… Не выдержала: «Лучше бы она умерла, чем так мучиться. Или мне умереть, чтобы больше не смотреть». Нет, достаточно! Я кончаю! Не в состоянии. Нет!
Положили её на дверь… На дверь, на которой когда-то лежал мой отец. Пока не привезли маленький гроб… Он был маленький, как коробка из-под большой куклы. Как коробка…
Я хочу засвидетельствовать — моя дочь умерла от Чернобыля. А от нас хотят, чтобы мы молчали. Наукой, мол, ещё не доказано, нет банка данных. Надо ждать сотни лет. Но моя человеческая жизнь… Она же меньше… Я не дождусь. Запишите… Хотя бы вы запишите: дочку звали Катя… Катюшенька… Умерла в семь лет…"