Каждый день я внимательно осматриваю тодовскую внешность перед зеркалом — а он, кажется, совершенно не замечает улучшений. Так, словно ему не с чем сравнивать. Мне хочется щелкнуть каблуками, сжать кулак: Йес-с! Почему люди не становятся счастливее просто от сравнительно хорошего самочувствия? Почему мы не тискаем друг друга все время в объятиях, восклицая: «Как оно, а?»
Соответственно, после множества фальстартов, после многих часов барахтанья в хмуром море помех, извинений и промахов мы, Тод и я, наконец-то вставили Айрин. Она проявила бездну такта и не стала никак заострять внимание на этом великом достижении. Тод тоже исполнил свою роль мастерски: всего-то день возни. Но я был в экстазе. Меня просто распирало от гордости. Конечно, я, как обычно, слишком много переживал. Сейчас уже чуть-чуть успокоился. Теперь я просто самодоволен и напыщен. Это любовь. Это жизнь. Трюк, фокус: оказывается, все так просто. Где жизнь, там и любовь. Это же так естественно.
Возвышенная любовь приводит — по крайней мере, мне так кажется (я становлюсь все более осторожным в вопросах причины и следствия) — к возрастанию моей роли в АМС. Я говорю «роли», так как медицина вовлекает вас в некий общекультурный спектакль: жесты, ритмичные взмахи, властные телодвижения. Это в порядке вещей. Обществу это нравится. Я уступил уютную комнатку на задах более пожилому коллеге и теперь кручусь главным образом в смотровых кабинетах. Теперь я занимаюсь не только стариками. Женщинами и детьми тоже. Даже младенцами. Как будто нельзя было обойтись без младенцев. Вообще Тод, по-моему, не так боится их здесь, как дома (дома, в пижаме, устало шаркая шлепанцами). Младенцев приносят или привозят, и они неплохо себя чувствуют, ты смотришь на них и говоришь что-нибудь вроде: «Этот паренек в полном порядке». И каждый раз страшно ошибаешься. Постоянно. Через день-два малыш вернется с покрасневшим ухом или заходясь от крупа. И ты палец о палец не ударишь, чтобы ему помочь. Наверное, главная задача при этом — сохранять достоинство, продолжая заниматься своим делом.
Кроме того, бывают случаи, когда человеческая плоть странным образом сочетается с рукотворным стеклом и металлом. Ну и кровь, конечно, хлещет. Вот тут уж меня действительно рвать тянет, но до настоящих ужасов дело не доходит, потому что, как говорят мои коллеги, наш уровень в медицине и биологии — мелкая штопка и латание: серьезные случаи мы получаем в большой спешке из городских больниц и в свою очередь стараемся как можно быстрее от них избавиться. Так что увечные и искалеченные здесь не задерживаются. Да, мы тут, на Шестом шоссе, в АМС, неплохо устроились. Неудивительно, что люди иногда начинают прямо с жалобы по инстанциям или даже судебной повестки. Что до вызовов на дом, то мы отказываем по телефону, даже не выслушав просьбы, — до того, как в трубке прозвучат материнский страх и детский плач. Мы говорим, что это не наш профиль. Если хотите, чтобы вас изуродовали, загляните к нам сами. Цены у нас доступные. И много времени это не займет.
Как я и опасался, в сновидениях Тода стали появляться младенцы. Нарисовались. Во всяком случае, один. Ничего ужасного там не происходит, и пока что терпеть можно.
Младенцы, естественно, ассоциируются с беззащитностью. Но в этом сне все не так. Во сне младенец обладает невероятной властью. В его полной и безраздельной власти находятся жизнь и смерть его родителей, старших братьев и сестер, бабушек и дедушек, вообще всех собравшихся в комнате. Их набилось туда человек тридцать, хотя комнатка эта, если это вообще комната, никак не больше Тодовой кухоньки. В комнатке темно. Даже черно. Несмотря на всю свою власть, младенец плачет. Возможно, плачет он именно под этим страшным грузом — от новизны той громадной ответственности, которая приходит с властью. Родители тишайшим шепотом пытаются утешить, угомонить его; в какой-то момент кажется, что им, может, даже придется его задушить. Появляется такое мучительное искушение. Потому что беспредельное владычество младенца связано именно с его голосом. Не с пухлыми кулачками или бесполезными ножками, но со звуками, которые он издает, с его способностью плакать. Родители, как обычно, как все родители, распоряжаются жизнью и смертью младенца. Но тут, в этих исключительных обстоятельствах, в этой странной комнате, младенец властен над ними. И над всеми собравшимися. Числом около тридцати душ.
Тоду при этом достается хуже, чем мне. Я-то не сплю, когда начинается сон. И я не виновен… Болезненный ореол обмана и обвинений — я избавлен от этого. Я знаю: Тод всего лишь смотрит сон. Устраиваюсь, так сказать, поудобней (с некоторой, надо признаться, опаской) и смотрю ночной фильм, который крутит в голове у Тода его затененное сознание — его будущее. Когда придет пора пережить события, предсказываемые в Тодовых снах (когда выяснится, например, как младенец смог обрести такую власть), тогда, может быть, я приму это ближе к сердцу. Тод же, перед тем как ему снится этот сон, сам рыдает, как малое дитя. В последнее время, бывает, рядом оказывается Айрин, чтобы подготовить его к этому испытанию.
Смотрите, по телевизору — высоко на крыше, на самом краю, заплаканный мужчина в грязной белой рубашке, он держит в руках младенца. Неподалеку от него замер полицейский, весь как взведенная пружина перед неминуемой схваткой или сделкой. Коп говорит в мегафон, что хочет забрать ребенка. По сути, он хочет разоружить заплаканного мужчину в грязно-белой рубашке. У плачущего человека нет оружия. Его оружие — ребенок.
Не так все обстоит в угольно-черной, хоть глаз выколи, комнате, среди молчаливых теней. Я точно знаю. Там младенец вовсе не оружие. Там он больше похож на бомбу.
Как раз когда Тод поставил отношения с Айрин на прочную основу и сложился некий набор, за который любой здравомыслящий человек готов биться до смерти: ее пунктуальные визиты и нежные телефонные звонки, совместный просмотр кинофильмов и чудесные обеды, мир и покой, прощение, которое дарует ее присутствие, плюс изысканно-вялые занятия любовью, имеющие место, как по расписанию, примерно раз в два месяца, — и вот, достигнув этой стадии, когда, на мой взгляд, мы могли бы осторожно, но твердо побеседовать с ней насчет ее неряшливости, потому что лучше решать такие вопросы открыто, не допуская нагноения и нарывов, вот именно теперь — ни за что не догадаетесь — Тод начал ей изменять. Да-да. С Гейнор.
Как-то воскресным вечером мы поехали в некоторой рассеянности в Роксбери, припарковались там, побродили по улицам, а она уже ждала нас у входной двери, скрестив руки, в голубеньком халате, с выражением неприятного изумления на лице. «Ты старый ублюдок!» — крикнула она. Но мы все равно затеяли с ней разговор. Я не понимал, что происходит, пока мы не зашли в дом. Тод, хотелось мне сказать, не делай этого. Голос совести. Которая говорит шепотом. Ее никто не слышит. Одно за другим — хотя на самом-то деле последовательность иная. Затем была некоторая пауза — и теперь мы заглядываем к Гейнор регулярно, каждые две недели.
Это называется измена, двурушничество, и не зря ведь называется. Цельность утрачена. С другой стороны, физически, конечно, это кайф, потому что у нашей новой подруги сексуального опыта побольше, чем у Айрин. Этой милашке всего лишь пятьдесят четыре. Однако я расстроен. Честно говоря, я даже шокирован. На прошлой неделе мы встречались еще с одной, с Эльзой. Слава богу, просто пообедали вместе. Разговор шел на повышенных тонах, она обзывала нас всякими ужасными словами. Обломился Тод, решил было я, но что-то подсказывает мне: он еще на что-то надеется. Ну как можно так себя вести? Мне все время кажется, что нас вот-вот арестуют. Будет этому предел?
Для Тодовых желез весь мир вдруг стал женщиной. Даже неприветливый город, промозглый вечер, пелена дождя, грязь, тьма — это женщина. Заветный силуэт мерещится повсюду и посылает сигналы Тодовым железам. Возможно, этот внезапный интерес к женщинам — профессиональный, связанный как-то с его работой в АМС: Тод по-тюремному шмонает растревоженную и взволнованную женскую плоть. Но эта его новая озабоченность совершенно хаотична, вовсе не избирательна. Расслабившись, мы усаживаемся с чашечкой кофе в кресло перед окном, а потом он вдруг видит какой-то силуэт на другой стороне улицы (что еще там такое?), за забором, сквозь листву, — и вот он вскакивает, наклоняется и пучит глаза, самодовольно вытянув шею и встав на цыпочки.
Зачем? А вдруг там женщина.
Параллаксы складов ползут и колеблются. В город приходит промышленность. Газ подешевел. Все быстро меняется. С улиц исчезли сумасшедшие, мы не спрашиваем, куда они подевались. Никогда не спрашивайте. Лучше совсем не задавать вопросов. Нет больше бродяг и лунатиков… Есть повсеместный добротный альтруизм. У всех теперь есть работа, на сталелитейной фабрике или на автозаводе. Они очищают воздух. Не только убирают хлам и мусор, очищают даже небо и землю, разделывают автомобили, превращая инструменты, детали, оружие, болты в уголь и железную руду. Они по-настоящему взялись за проблемы экологии, повернулись к ним лицом, задавшись общей целью. Время разговоров прошло. Пора действовать. Тотальную болезнь лечат тотальными средствами. Нынче размышлять и переживать некогда. И по-моему, изматывающий труд помогает людям держаться. Труд освобождает: отправляясь на работу в пятницу вечером, они кричат, смеются и расправляют плечи.