— Он забудет меня.
Мари возразила:
— Он полюбит тебя со временем — издали. Когда повзрослеет.
— А красива ли я издали, Мари, вот в чем вопрос.
И смолкли.
Внутри избы он пригляделся в последнюю очередь к тому, что было ближе всего, — к потолку; нависающий над печью потолок был прямо перед его глазами. Незамечаемая близость потолка, да и близость стены, стыкующейся с потолком, как оказалось, хранили для него определенное ощущение своего места, которое тут же исчезло, едва кончился ливень.
Незанятых лошадей в деревне не было, а ходить от избы к избе и слезно упрашивать бабка Матрена отказалась: ищите, мол, и сговаривайтесь сами...
Мари спросила:
— Как же это? По дворам, что ли, ходить?
— Именно. Если искать, я ведь тоже бы по дворам ходила. Мне тоже не докладывают — кто куда едет.
Бабка Наталья и Мари по дворам ходить не желали: им мнилось, что бабка Матрена заглазно уже представила их всей деревне в искаженном, а может быть, и в нелепом виде. Они нашли облегченный путь: то Наталья, то ее Мари выходили в самый конец деревни, это называлось «выйти за кузню», — маленькая и почти всегда не работающая, стояла там омертвевшая кузница, сарай такой, и сразу же за этим сараем избы кончались, а дорога раздваивалась, и более накатанная из двух — налево — вела к станции. Одна из старух, неся вахту, выходила туда и стояла на белом пыльном пятачке раздвоения дорог и, если подвода проходила мимо, спрашивала: «Не подвезете ли?..» Этот житейский опыт, рассчитанный на городское «вдруг», здесь себя не оправдал, более того, подвел их: единственная подвода, шедшая на станцию, сама собой стала, и возчик крикнул: «Давай, бабка, влазь скоренько!» — на что бабка Наталья сказала, подожди, мол, товарищ, храня достоинство и прямизну спины, она отправилась за Мари, но пока обе старухи пришлепали к развилке со своими изящными чемоданчиками, возчик уехал.
На следующее утро старухи вновь поцеловали маленького Ключарева; ранехонько вставшие, они кое-как перекусили, наскоро поплакали о маленьком, оставляемом ими Андрейке и пошли на развилку со своими чемоданчиками и с бутылкой колодезной воды, заткнутой тряпицей. Они простояли все утро, они стояли еще и до обеда, пока жара и зной не загнали их вновь в избу.
Слово характер в бараках было в большой чести — то самое понятие, которым мальцы хоть как-то отличались друг от друга. Говорили, что такой-то «пацан с задатками» или «со способностями», наверху же всей горы существующих слов и оценок было слово начитан («пацан здорово начитан!..»), но еще выше, уже у самого неба, располагалось слово «характер». От слова веяло тайной куда большей, чем от трофейных кинофильмов или колдунов Гоголя, а услышать к себе применительно, что «у мальца — кажется — характер», было мечтой из самых сладостных. Характер — было что-то как бы найденное на дороге, данное от судьбы, чего никак нельзя было ни купить, ни даже вычитать в книгах.
Пусть невольно он выискивал этот самый характер в самых разных людях, встречающихся в его детстве, и, разумеется, он не искал в этой избе, однажды решив, что никакого характера у тщедушных и носящихся со своей любовью старух нет и быть не может, — и лишь много позже, взрослому, ему было дано понять, что он ошибался и что именно в бараках собственное лицо, называя его характером, мало кто имел — потому и говорили о нем утратившие.
Бабка Наталья, не сумевшая и в этот день найти подводу, разбитая, стоптавшая ноги и выжженная солнцем, говорила в слабости своей (жить ей оставалось год):
— Я умру, милый, но я буду с тобой.
Она говорила:
— Я умру, но я буду с тобой, моя радость, моя улыбка, мой ангел...
— Как ты будешь со мной, если ты умрешь? — интересовался внук.
Не поясняя, она говорила о том же:
— Мне ничего не надо, мне даже не надо, чтобы ты помнил меня, но я хочу быть с тобой, хочу, чтобы моя любовь, моя нежность, моя душа были рядом с тобой, когда ты будешь жить, а я не буду...
Она заплакала:
— Ты забудешь меня, но я и забывшего буду тебя хранить: я буду по утрам с тобой (вечера, Бог с ними, ты найдешь, как и кем свои вечера занять), но по утрам, когда будет раннее мягкое солнце и ты будешь просыпаться и будешь идти по улице, я буду с тобой рядом, я буду с тобой, я буду с тобой, и мне ничего больше не надо...
Маленький Ключарев услышал сухой треск, когда бабка Наталья вырвала клок своих волос; не ойкнув, она выдрала прядь — она улыбалась, от волнения губы ее прыгали, глаза сияли. Она повязала вырванные волосы вокруг среднего пальца его руки, она заматывала ему палец, а волосы секлись и рвались, а она опять заматывала и надвязывала. Стараясь передать ему свое пережитое и обретенное в опыте, а также и свой мир, пусть небольшой, бабка Наталья и бабка Матрена — обе — не сомневались, что мир каждой из них, хотя и мал, намного превосходит тот, каким дышал и жил маленький Ключарев, то есть мир бараков. Более того, у каждой из старух было чувство неоспоримого превосходства над тем миром, каким дышали его отец, его мать и он сам. «До чего дожили!» — говорила и та бабка и другая; они так говорили про его любимые бараки, и, кажется, это было единственное, в чем они меж собой соглашались.
Бабка Матрена умерла через год, вдруг ослабевшая. Умирая, все, что у нее было, она раздавала или же продавала совсем дешево. Торговаться по слабости уже неспособная, она продала дом «на вымор», то есть доживала в нем сама, а ведь в поселке или в пригороде, сумей она выехать туда на торги, и хозяйство, и корова, и дом, хотя бы как сруб, стоили бы много дороже. Это верно, что, слабея умом, она завещала похоронить внука Витеньку рядом, однако же кое-что она соображала, в частности ее тревожили тысяча сто рублей, оставшиеся от распродажи, и она у знающих людей с упорством выспрашивала, что купить Витеньке, чтобы было и памятно и ценно. Ну хоть велосипед, говорил кто-то, ну часы, но она, как бы предвидя ход дней, все отвергала: «Не промахнуться бы. Не подешевеет ли это?..» Она так и не придумала ничего и, не придумавшая, завещала деньги просто как деньги, после чего и умерла — счастливая и радостная, наказав верному человеку, чтобы передал деньги ее внуку из рук в руки. Ключаревы, однако, жили в далеком уже городе, и передать им было непросто.
Не прошло и месяца-двух после ее смерти, как в связи с денежной реформой деньги превратились в сто десять рублей, но и эту сумму верный человек передать пока не сумел, — ослабевший ногами, он передал деньги другому далекому родичу, а тот и вовсе умер, успев, впрочем, в свой черед наказать сыну, одному и другому, с деревенской аккуратностью взяв с каждого из них честное слово. Прошло много лет, Ключарев уже кончил вуз, уже работал второй ли, третий ли год, и однажды в Москве после бурной попойки и пенья песен хором, после внушительного «посошка» Ключарев пошел проводить одного из родичей к метро, или, может, его провожали, — уже и это нелегко вспомнить, — как вдруг родич сказал ему: «Слушай, а ведь я должен тебе деньги отдать — твоя бабка оставила, помнишь, в письме писали?!» — «Да ладно!» — «Нет уж, давай-ка точку поставим: я отцу обещал!..» И родич настоял — идем-ка, мол, в сторонку, и притом именно сейчас: а то, мол, он опять и надолго забудет. Заплетаясь ногами и покачиваясь, они подошли к близкому фонарю, и там, при бледном его свете, родич вынул кошелек и, порывшись, — слава Богу, нашлись без сдачи! — выдал Ключареву одиннадцать рублей, в которые превратился бабкин дар после двух реформ.
Бабка Матрена была уже в сильнейшем забытьи, когда те, кому она продала избу, пожелали въехать, так как бабка никак не умирала до зимы, хотя и обещала. С уральскими морозами, если нет крыши над головой, шутки плохи, — потому они въехали, а бабку Матрену отвезли в Ново-Покровку, где, кажется, она и умерла и была похоронена. Ключарев и по сей день не знает, где лежат ее старые кости, ибо могильных крестов той поры, от времени истлевших, уже не осталось; соответственно, не знает он и того, где завещано ему лежать. Он не знает ни одной из могил двух старух, любивших его больше, чем другие люди. «Так получилось», — как сказала бы бабка Матрена.
Так получилось, что после их смерти возникнет в Ключареве огромный и холодный провал нелюбимости, — и это время, время без любви, ему придется жить и прожить, вплоть до поры взросления, когда возмужание и опыт близости с женщиной в многоликой сумме своей уравновесят наконец потерю, пусть даже отчасти обманом.
— Чего орешь, тварь?! — грозно сказала бабка Матрена корове и даже не нагнулась за хворостиной, а ткнула кулачком ей меж ребер, — корова уже и прежде смолкла, признав и голос, и право бить, так что тычок в ребра был уже лишним, но и лишний этот тычок корова приняла — и вдруг убыстрившимися шагами пошла в хлев.