– Ты тут можешь сидеть, сколько хочешь, – в машине Ира протирала руки влажными салфетками, – но моей ноги тут не будет. И учти, Громов, у тебя повышенный холестерин, язва двенадцатиперстной и простатит неминуемый. И левый желудочек увеличен. Тахикардия еще у тебя, Громов. И когда ты рухнешь лицом в грядку, никакая бабка тебя не спасет. Задумайся, Громов.
Громов задумался, собрал в Москве куртки-джинсы да байковые рубашки, спёр эмалированный чайник со свистком и книгу «О вкусной и здоровой пище». И уехал. Всю зиму колол дрова, мылся в бане, которая топилась по-черному, варил в чугунке картошку и даже почти не пил. Плохо было без женщины с её теплом и телом, хотя стирать он неожиданно научился, и замачивал белье в лохани, поражаясь тому, как раньше бабы справлялись с таким делом. Громов дивился тому, насколько ему мало нужно, вспоминая груженые с верхом тележки в супермаркете, и жарил обваленную в муке мелкую речную рыбешку. Весной, как сошел снег, Громов замочил семена и поразился, что из такого крошечного семени вырастет огурец. Или помидор. Соорудил парничок и, сделав пальцем лунки, начал тыкать в них проросшие семечки с длинными белыми хвостиками. Оглянулся он на тихий смех и увидел молодую женщину. Женщина стояла у забора и смотрела на Громова. К женщине была привязана коза с розовым выменем.
– Ой, ну что же вы делаете-то, – сказала она и расхохоталась.
– А чего? – смутился Громов, – огурцы сажаю.
– Да вы их корнями вверх торкаете, – она посерьезнела, – а надо росточком, вы по первости, да?
– Ну… а козу вашу как зовут?
– А как меня зовут, спросить не хотите?
Не вернулся в Москву Громов. А козу, оказывается, звали Зинкой. Вот так.
Сегодняшний день неяркий, теплый по-осеннему, тихий. На небе вдруг обосновалось облако, похожее на поварской колпак, и долго стояло над Заячьим островом, истаивая постепенно, пока колпак не исчез и не стал наковальней, а наковальня не выровнялась в длинную, странную птицу с изогнутым кверху клювом. Озеро дремало, вчерашние волны принесли от дачного посёлка тяжелую и вонючую зеленую муть – озеро начало «цвести» через год, как в него понеслись сточные воды, и даже родники, бьющие в разломах ледниковой чаши уже не в силах оживить некогда чистейшую воду. В перелеске пошел редкий и робкий гриб – вездесущая сыроежка и сестрички-лисички, от долгих дождей напились болотца, бобры, спасавшиеся от июльской жары под водой, стали выходить на берег и стачивать молодой осинник. День перевалил через точку зенита, и, не торопясь, пополз к вечеру, подсвечивая сброшенные рябиной ягоды, упавшие в высокую траву, изумленно остановился перед зреющим виноградом, подогрел спинку черной курицы, копошащейся на компостной куче, и ушел. На закате стало влажно, потянуло сыростью с болота, и пал туман, невесомый, легкий, спрятал в себе отцветшие стручки люпина, яркие веера папоротников и мелкие цветки разнотравья. Туман не был густым, он был, ложился и взлетал, будто танцуя над вечерним лугом, и как хорошо было идти по нему, не разбирая дороги – будто вплавь.
Дед и Кутузов
– Вот так, брат, вот так! – дед отщипывает кусок хлебного мякиша, макает его в масло, оставшееся от шпрот, и бросает веселому молодому псу, который второй час валяется в стружках под верстаком, не в силах выйти на холодный двор, – ты, брат, шельмец еще тот! Кто пужал курей у Михалны? А? Я тебя героическим именем присвоил, вона как! Кутузов! А ты кто есть в своей сущности? Ты как есть негожий твой папашка! – на этих словах дед заходится радостным, тоненьким смешком, очевидно, рисуя себе в воображении соседского Черныша, разжиревшего от долго сидения в загоне, – папашка – то и есть! Ой, было ж дело, загон летом отскребали, баба Черныша навязала, да … – дед закатывает глаза, хлопает себя по пиджачку, явно ища сигареты, – а он что учуди? Отвязался! И намётом, намётом… что твой Чапай! На Егорову пустошь, туда ж гонялись, помнишь, не? – Кутузов прихватывает ножку дедовского табурета, и аккуратно подгрызает её, продолжая молотить хвостом, – а все! Еле коров назад вернули, ну! Что ты! Дубца папашка т отхватил! А другой раз баба его к мотоциклетке, вроде как в надежное место, а та возьми, да поедь, не? Внучок забаловал. Ой, Черныш жопой т тормозил как, а баба бегеть, ну! Концерт с цирком! – Дед курит. Новые пачки ему не мешают, из-за плохого зрения пугающие смертью картинки плывут, как грязные облака, а сигареты пахнут так же, как и раньше. Дед кашляет привычно, стучит себя сухоньким кулачком по груди, тушит окурок, бросив его в старый чугунный утюг, и, достав длинный рубанок, пробует резец пальцем, крякает, прилаживает длинную, пахнущую лесом доску на верстак, и начинает проходить её рубанком, и светлые локоны стружек осыпаются на пол, скрывая под собой Кутузова, такого же черного, как и его папаша. Тикают жестяные ходики, из которых давно уже не вылетает кукушка, скребется метель в окно, жарко дышит буржуйка, постреливая, и длится зимний день, короткий, как летняя ночь и длинный, как вся предыдущая дедова жизнь…
Лиза
Лиза купила дом. Избу. Изба смотрела на улицу маленькими окнами с голубыми наличниками. Сирень росла прямо в палисаднике, и, если распахнуть окно, кисти её падали на подоконник.
Лиза обошла пустые комнаты, потрогала пальцем печку, посмотрела на грязный палец, и зарыдала в голос. Ничего сказочного не было. Был ветхий дом, рассыпающийся на глазах, чужое жилье, хранящее запах боли, счастья и тоски. Денег почти не осталось. Жить было невозможно, а отпуск не имел конца. Собственно – Лизу уволили.
Спала она эту ночь у бабки-соседки, изнывая от духоты и бабкиного храпа, ворочаясь на набитом сеном колком матрасе. Утром, пока туман стоял над лугами, она пошла к реке, пугаясь каких-то шорохов, слушала движение воды и ощущала влажный холод и счастье. Попытки наладить жизнь провалились. Удалось съесть холодный бургер и выпить синеватого козьего молока. Лиза сидела на крыльце, курила и пускала дым в небо. По калитке побарабанили.
Вошел бочком, не вынимая рук из карманов, невысокий, но сложенный крепко, мужчина. Свистнул. Лиза не отозвалась. Подошел, сел на ступеньку ниже, закурил.
– Ну, что, хозяйка? – заговорил он первым, – мы дом будем делать?
Лизе стало легко от этого «мы», и, хотя с шабашниками дела она ни имела, ни разу в жизни – согласилась.
– Только… вы понимаете… у меня сейчас денег нет, – сказала она.
– Ну, – подмигнул гость, – беды нет. Когда дело сделаем, так и деньги появятся. Владимир, – он протянул руку.
– Лиза, – она коснулась ладони. – Елизавета Сергеевна.
Вот, с утра следующего дня все и завертелось. Гремела тракторная телега, груженная досками, везли цемент в пыльных мешках, приходили какие-то мужики, сидели на корточках, спорили, орали матом. Но дом вставал. Появилась осанка – будто больного поставили на ноги, перестали рассыпаться оконные рамы. Перебирали печи, вынося на траву кирпичи в мохнатом черном слое сажи. Месили глину, носили сапогами землю в избу. Лиза перестала переживать и просто – уходила в лес, в ближайший сосняк, где пошли маслята, тугие, скользкие – и вечером чистила их, и её смешили черные пальцы и хвоя, налипшая на джинсы.
Обедали за столом только втроем – сам Володя, Лиза, да дед-печник. Местные разбредались по домам. Дед выпивал «боевые» 120 грамм, после чего засыпал до сумерек. Лиза, стараясь не глядеть на Володю, мыла в тазу посуду, и ловила себя на том, что ничего не видит перед собой, кроме узкого, загорелого Володиного лица и глаз. С глазами было хуже всего. Желтые, волчьи. Володя все время щурился, будто боясь взглянуть – так, в открытую. Городская Лиза, книжная девочка, весь опыт любви которой сводился к встречам с женатым сокурсником, не понимала, почему ей так плохо и так хорошо одновременно. Она слышала только одно имя «Володя», и оно расширяло сосуды, от него билось сердце, а на губах все время был привкус железа. У Володи была странная манера говорить полушепотом, высвистывая начало фразы и сглатывая ее конец. Лизе все время казалось, что он подманивает ее – тихо, как пичужку. Скоро дед закончил печки, и остались они за столом – одни. И, конечно, был жаркий августовский день, когда от духоты никто не работал, а Лиза ушла к реке – сидеть на берегу и смотреть на воду. И слышать в себе этот свистящий шепот. И гроза пришла с юго-запада, и накрыло поле, и располосовало огненными кинжалами небо. И Лиза видела, как бежит через поле Володя, а ливень размывает дорогу, а он ищет ее и кричит, кричит… и была ночь, и в избе пахло смолистым деревом, и свежеструганный пол белел. Они лежали на панцирных сетках, и хохотали, и пили водку, запивая ее чаем. Он рассказывал ей про страшные войны, через которые он прошел, а она только гладила пальцем грубый шрам под левой лопаткой.