Мочевой пузырь не давал толком спать. Трижды за ночь он вставал и, шаркая, совершал вылазку в уборную. До чего же преображается все в предрассветный час! Коробки с книгами, старые фотографии исчезнувших мест, сгинувших людей — все сумрачное, чуть поблескивает в жидком лунном свете. Ночник он включать не хотел, не желая тревожить вещи. Погода за окном переменилась — густые тучи рассеялись, ветер стих, синий простор небес был подсвечен луной, испещрен зыбкими клочками облаков. Глубокая синева со стальным отливом. Черный остров с голыми каменистыми отмелями. Море бесшумно вздымалось, словно грудь спящего великана. Ему всегда казалось, что ночные его подъемы нарушают покой вещей — столь желанный. Стул и стол, ковер и безделушки жаждут уединения — как Грета Гарбо. И он, смирившись, спотыкался в темноте, ударялся то локтем, то ногой и добирался с грехом пополам до туалета. Он был осведомлен обо всех капризах простаты — добрейший доктор Браунли его просветил. Вставил палец ему в задний проход, прощупал увеличенную железу. И все это время доктор Браунли увлеченно рассказывал про свой сад, про своих лошадей. Надо бы найти другого врача в Долки, ведь доктор Браунли остался в Динсгрейндже, как и все прочее. Вся его прежняя жизнь. Когда-то он вставал в шесть утра и ездил в город. Джун так выматывалась с малышами, что даже утром просыпалась усталой. Золотые искорки в ее глазах, словно блики на поверхности реки Уиклоу. Золотые волосы, никакие не мышиные — разве что где-то есть на свете небывалая золотая мышь. Ее золото осталось у него в памяти, словно золотое руно на корабле Ясона. Усталость в молодости — совсем не то что в старости. Она лечится отдыхом. Отпусками в Беттистауне, воскресными днями, когда она отлеживалась, а он оставался за главного — командовал парадом, как говорила Джун. Малыши, буйные его малыши! Мяконькие, живучие. Неуемные, словно крохотные танцоры, исполняющие снова и снова самую быструю часть танца. Полные жизни, любящие его без памяти. Когда он собирался на работу, они хватали его за ноги — хотели пригвоздить отца к месту, удержать, не расставаться с ним целый день. Если ты отец, сердце у тебя все время бьется чаще, но не от болезни. Он не знал, здоров он сейчас или болен, но порой наваливалась усталость, от которой нет лекарства. Жизнь его малость потрепала. Что ж, хотя бы мочится он регулярно, пусть и слишком часто. Моча утекала в унитаз, словно в пасть Харибды. Если что-то внутри у него закупорено, то уж точно не уретра. И каждый раз он шел обратно в спальню, стараясь не задеть чувства неодушевленных предметов. Он сам наделил их чувствами, удостоил их этой милости — в благодарность. Они согревали его все эти долгие месяцы в Долки, словно сообща решили его радовать, угождать ему, возместить ему все утраты. Видимо, последняя струйка мочи вытекла, когда он уже застегнул пижамные штаны. Ничего хорошего, но кто увидит? В прачечной самообслуживания он смоет этот конфуз, как дитя в исповедальне очищается от своих пустяковых грешков.
Около половины шестого он решил встать, потеряв надежду уснуть. Он знал, что делать дальше — план ясен. Можно выждать несколько дней, чтобы не показаться чересчур угодливым, на все готовым. Он никому ничем не обязан, если рассудить по справедливости. Пенсия — его защита, его оружие против дел служебных. И все же в словах Флеминга он видел правду, к тому же Флеминга он уважал. Такое доверие — основа доброты и дружбы. Ясное дело, не мог он бросить Флеминга на произвол судьбы, словно челнок в шторм. Он заварил чаю, крепкого, ядреного, черного, словно адская бездна. Чай у полицейского что твой деготь. А утро, ей-богу, выдалось дивное, будто зима прикинулась весной, да и разве не весна сейчас, скоро за середину февраля перевалит. Какой день считать первым днем весны — вопрос веры, как у протестантов и католиков в спорах про Матерь Божию. Языческая весна, первая. Весна Джун. “Зато уже весна”, — говорила она февральским утром, черным как сажа. Том опустился в плетеное кресло; теперь у него был план, он знал, куда двигаться дальше, а пока что не хотелось двигаться вовсе, даже в кресле поерзать, хоть и нравился его скрип. Черт возьми, он умял на завтрак целых три шоколадных печенья! И море, и остров, и скалы, и маяк — все говорило ему: “С добрым утром!” Все кругом лучилось радостью — и он забыл о том, что у нее, как и у всех радостей, есть свой срок. Как он любил Джун! Когда она была жива, он мог подолгу об этом не задумываться — и вдруг, ни с того ни с сего, посмотрит на нее, и сердце вновь защемит от любви. Весь этот час, пока солнце, заглянув в окно, омывало ему лицо, у него не было никаких забот. Он лелеял память о жене, как о живой. Как будто никто не сокрушен, не уничтожен, не вырван из жизни и силой любви можно на это повлиять, можно удержать ее, искрящуюся, вечную, в объятиях дня.
Солнце своими лучами, словно миллионами игл, пронзало кишащее рыбой море, и море сверкало, искрилось, будто готовое вспыхнуть пожаром. Один, один; он улыбался и улыбался. Закрыл глаза, открыл. И вновь увидел море.
Старый доктор Браунли запретил ему курить сигары. Том не сказал правду — точнее, всю правду — Флемингу. Даже нашим близким не всегда нужна правда, далеко не всегда. В последние месяцы он воздерживался. Квадратный портсигар лежал между диванной подушкой и оконной рамой. Здесь теперь его место, почему бы и нет? Под рукой. Том открыл заветную крышку, и та тихонько щелкнула. Нерешительно — по-гамлетовски — достал сигару, короткую, тонкую, цвета прелой земли. Чиркнул спичкой, зажег — и вот она, желанная роскошь дыма, жар в легких, во рту. Горечь табака, любимый вкус.
Глава
4
Странная погода, усмирившая море, и в Тома вселила покой. Он взялся за уборку, как будто готовился к дальнему путешествию и хотел оставить после себя порядок — хоть и знал, что никуда не едет, но что-то его подстегивало. Ему не нужны были полумеры — скажем, пройтись тряпкой по мебели, как поступают те, кто сидит на одном месте. Нет, он отправился в поселок и запасся всем необходимым. В лавке Прендергаста он потянулся к бутылке отбеливателя, но устоял. Купил банку политуры и замшу в придачу. Он ловил на себе восхищенные взгляды домохозяек. Неужели? Их было три, обычные тетушки в неприметных пальто. Смотрели на него из-под челок, жестких от лака. Разумеется, они обладали тайным знанием — как, скажем, хирурги или космонавты — в том, что касается домашнего хозяйства. Это вселило в него странную веселость, и по рядам он ходил, чуть ли не приплясывая. Все эти синие тряпочки и жидкость “Фэйри”, от которой наверняка не трескаются руки. И, войдя во вкус, он не смог устоять против проволочной щетки с выжженным на ручке кабаном и увесистого бруса карболового мыла. Да, он наведет чистоту! Мистер Прендергаст, подагрический старичок с красными от частого мытья руками, смотрел на покупки Тома неодобрительно, словно Том взял на себя женскую роль, и когда он их заворачивал — в коричневую бумагу, вощеную и невощеную, а буханку хлеба, что взял заодно Том, в тонкую белую салфетку, и отдельно розовую зубную щетку, — то все делал молча, будто пряча досаду. Или Том все домыслил за него, пытаясь заглянуть ему в душу. “Надо тебе, папа, есть побольше фруктов”, — услышал он голос Винни, но фрукты так и не купил. Под передником у мистера Прендергаста была веселенькая полосатая рубашка, словно залетевшая сюда из модного магазина на Карнаби-стрит. Передник, сплошь в причудливых влажных следах от всякой всячины из лавки, напоминал место убийства. Том проработал в полиции так долго, что вся история криминалистики разворачивалась у него на глазах. В прежние времена проще было добыть информацию, приложив подозреваемого головой об стену. Или запугав его как следует шквалом вопросов, один другого страшнее. Страх развязывает языки. А экспертиза непредвзята, безлична и, что ни говори, изящна. Можно выяснить факт и спросить подозреваемого, уже зная ответ. Приберечь правду про запас, словно козырь в рукаве. Можно извлекать на свет божий всякое старье, двадцать лет пролежавшее в пакетах для вещдоков, и делать ДНК-анализы. Передник мистера Прендергаста хранил следы окорока — того, огромного, что сверкал розовым боком в ломтерезке, — помидоров, разбитого яйца, зеленые брызги неизвестного происхождения, грязь от листового салата и немытой моркови с зелеными хвостами, а по пятницам — следы рыбы, красные, бурые и даже желтые. Бедняга-пикша, должно быть, страдала желтухой. Глядя на коротышку Прендергаста, Том рассеянно думал о нем. Вон там, в темном уголке, его жена, грузная, седовласая, высыпает на весы из большого мешка стручки гороха, похожие на стайку рыбьей молоди. Столько лет прожили они вместе, а счастливы ли они? Это их белый “форд эскорт” за окном, чистенький, словно детская соска? Работает ли мистер Прендергаст поздними вечерами, закрыв ставни и погасив свет, успевает ли он хоть иногда передохнуть — выкурить сигарету, подумать о жизни? Есть ли на совести у него преступления? Он кого-то ударил, избил, ранил, покалечил? Может быть, он весь в долгах, не платит налоги? Откуда Тому знать? Эксперты-криминалисты из молодых, настоящие гении, наверное, запросто все это определят по переднику. Мистер Прендергаст стал вбивать цифры в свой кассовый чудо-аппарат, стальной, блестящий — застучал по клавишам пальцем, как цапля клювом, и высветилась сумма, которую он стеснялся произнести вслух. И Том, подыгрывая ему, тоже стал объясняться жестами, закивал и, радуясь чему-то, выложил деньги, а сверток с покупками зажал под мышкой, словно раненого зверька. Три тетушки теперь смотрели на него почти враждебно — дескать, у них весь день расписан, а он их задерживает. Они застыли, подавшись вперед, привстав на носки, как марафонцы на старте. Три, два, один! — только очень уж все медленно.