«Лицо как у благородного шляхтича, — думал Дзержинский, — даже жаль... Да и второй тоже... Понятно, почему разжиревший Гриша (товарищ Зиновьев, сделавшись градоначальником, моментально так разожрался на казенных харчах, что стал похож на перезрелую купчиху с тремя подбородками, и всю его юношескую томную смазливость как рукой сняло) не имел успеха у этого юнкера... Впрочем, ежели они все того же поля ягодки, то, стало быть, жалеть нечего. Да и какая, в сущности, разница?..» Феликс Здмундович прекрасно отдавал себе отчет в том, что ради главной своей цели не задумываясь уничтожил бы и настоящего польского дворянина безупречной морали. Ведь иезуиты учили, что благая цель всегда оправдывает средства, а он остался верен их заветам на всю жизнь. Он великолепно разбирался в людях; он решил, что в этом эпизоде с Зиновьевым можно сыграть в открытую — и не ошибся.
— Григорий Евсеевич («Григорий Ефимович, — мелькнуло в мыслях Дзержинского, — они, ей-богу, чем-то весьма похожи...»), как вы ладите с Урицким?
— Скверно, — буркнул Зиновьев. — Осточертел он мне — сил нет. Всюду лезет, лезет... И потом, у него такие кривые ноги, что у меня от одного его вида изжога делается.
— Не ешьте, друг мой, столько ананасов — вот и не будет изжоги, — легким дружеским тоном посоветовал Дзержинский. И тут же, посуровев лицом, сказал:
— Хотите, я помогу вам от него избавиться?
— Вы же мне сами его навязали! — удивился Зиновьев.
— Никого другого под рукой не было. А теперь я хочу его убрать
— Годится.
— А теперь поговорим о поэте Каннегиссере...
— О ком?
— Вы знаете о ком. — Феликс Эдмундович сверлил своим изумрудным взором лоснящуюся зиновьевскую морду, и тот, не выдержав, опустил глаза. — Каннегиссер убьет Урицкого. — «А ежели что не так пойдет — можно будет все списать на жидовские междоусобные разборки...» — Это я беру на себя. А далее он ваш.
— Годится, — с маслянистой улыбочкой повторил Зиновьев. — Ну, что? Теперь пройдемте в подвальчик? Там сегодня приготовлено много народу. А то ведь у вас в Москве особо не разгуляешься...
— Да, ваш бывший друг Каменев любит миндальничать, — сказал Дзержинский. — И его приятельница Крупская всюду сует свой нос... Пойдемте, Григорий Ефи... Евсеевич. Я вам еще привез новые тисочки для рук. Очень рекомендую.
Он долго думал, в каком обличье нанести визит молодому поэту и с какого боку к нему подъехать. И принял парадоксальное, невероятно смелое решение. Он пришел к Каннегиссеру без грима и парика, наклеив лишь свою обычную острую бородку, с которой его знала вся страна, и представился... своим собственным именем.
— Я... мне не о чем с вами разговаривать, — сказал Каннегиссер. — Прошу вас уйти. Иначе я за себя не ручаюсь.
Губы его были крепко сжаты, глаза смотрели спокойно и холодно. Сейчас этот красивый юноша казался много старше, чем на фотоснимке, хотя прошло всего полтора года. При виде его Дзержинскому сразу вспомнился молодой князь Юсупов, и кровожадная злоба вспыхнула в нем. «Да, не удалось, не удалось... Удрал, проклятый. Ну так этому не сносить же головы!»
— Умоляю, выслушайте меня, г-н Каннегиссер!
— Вы б еще назвали меня товарищем! — усмехнулся тот, не разжимая губ. — Что вы можете сказать мне такого, что изменит мое отношение к вам и вашей банде?
— А вы смелый человек.
— Мне просто уже все равно.
— Да, Виктора уже не вернешь. Но...
— Не смейте произносить этого имени.
— А если я помогу вам отомстить его убийцам? — спросил Дзержинский.
— Вы?!
— Г-н Каннегиссер, вы многого не знаете... Власть — страшное испытание... Не буду притворяться пред вами, что я не хотел революции. Но то, что я увидел после победы, навсегда отвратило меня от большевиков. Это — дикие звери, негодяи. Я сам бывший эсер и всю жизнь сотрудничал с эсерами, вы можете навести справки, вам любой подтвердит. Полгода я обдумывал, как свергнуть власть большевиков. И теперь у меня есть план, есть множество честных людей, которые доверили мне возглавить заговор...
— Лжете.
— Что ж, вы можете прогнать меня, можете на меня донести. Я в ваших руках. Можете убить меня прямо сейчас, здесь. Хотите? — Дзержинский протянул Каннегиссеру револьвер рукоятью вперед, медленно расстегнул на груди кожаную куртку, рубаху. — Вот мое сердце. Прицелиться, право, нетрудно. — Револьвер, конечно, был не заряжен: Феликс Эдмундович всегда играл наверняка.
— Не верю я вам... — слабо сопротивлялся бедный поэт. Но его романтическое воображение уже было захвачено.
— ...Итак, я обеспечу вам отход после убийства Урицкого, — заканчивал наставления Феликс Эдмундович. — А потом мы с вами ликвидируем ублюдка Зиновьева. — Он искоса взглянул на поэта, но тот ни одним движением брови не показал, что имел уже удовольствие познакомиться с товарищем Зиновьевым. — А в это время в Москве... Но я не имею права раскрывать вам всего заговора. Вы же понимаете...
И вот утром 30 августа из квартиры на Саперном вышел, одетый в кожаную куртку, молодой поэт; он сел на велосипед и поехал к Дворцовой площади. От Дзержинского он знал, к какому подъезду и в котором часу приедет Урицкий. Он вошел в подъезд, осведомился у швейцара, принимает ли Урицкий, и, получив отрицательный ответ, уселся на подоконник — один бог знает, о чем он думал в эти минуты, — и стал ждать... Наконец автомобиль подъехал. Урицкий вошел в подъезд и направился к лифту. Выстрел был сделан с шести шагов. Ах, если б у него достало хладнокровия, не полагаясь на своего сообщника, спокойно выйти и свернуть налево — он, быть может, ушел бы через Морскую на Невский и там затерялся бы в толпе... Однако автомобиль Дзержинского должен был ждать его за углом справа... Но никакого автомобиля не было, а на велосипеде далеко не уйдешь. Его схватили на Миллионной, у самых дверей Английского клуба. И спустя полчаса лицемер Зиновьев, рыдая в трубку, умолял Ленина прислать Феликса Эдмундовича для расследования...
— ...Урицкого убили. Я сожалею, — сквозь зубы сказал Ленин.
— Какой кошмар! — вскричал Дзержинский. — Это террор! Вот видите, что у вас творится!
— Да, и еще... — Ленин помедлил — так тошно было признавать свою ошибку. Потом он глубоко вздохнул и сказал: — Эдмундович, вы уж вернитесь обратно на должность, что ли... А, батенька?
— Что, не тянет Петерс?
— Не тянет. — Ленин уже раскрыл рот, чтобы добавить: «Да и вы не больно-то тянули, почтеннейший», но усилием воли сдержал себя. Да, власть приносила покамест в основном унижения. «Неужели все будет так же, когда я стану настоящим монархом?! Нет, не может быть. Это все оттого, что государство у нас фиктивное».
— Хорошо, я еду. Здесь Свердлов остается делами заправлять?
— Кто ж еще? — угрюмо ответил Ленин.
— Вы все еще гневаетесь на него за то, что он по ошибке отослал вашу родню на Урал? Но ведь он исправил свою ошибку... с моей помощью, конечно.
— Ни на кого я не гневаюсь. Даже на вас, — соврал на всякий случай Владимир Ильич. — Устал я, дружище Феликс. Послать бы все к чортовой бабушке. Может, ну его, это кольцо?
— Никогда не нужно падать духом, — наставительно сказал Дзержинский. И уехал в Питер. Далее все зависело от его счастливой звезды.
— ...Дзержинский на проводе. Кто говорит? — Был поздний вечер; Феликс Эдмундович сидел в кабинете покойного Моськи Урицкого и разбирал его бумаги, уничтожая все, что могло бы когда-нибудь его скомпрометировать хоть в малейшей степени.
— Свердлов на проводе... — Голос у Якова Михайловича дрожал. — Товарищ Дзержинский, на Ильича покушались! После митинга на заводе Михельсона!
— Что вы говорите?! Ну вот, стоило мне на полдня уехать из Москвы... Он жив?
— Да, жив, слава бо... слава революции! Она промахнулась. Немножко задела плечо.
— Она?!
— Женщина. Некая Фаня Каплан. Кажется, бывшая анархистка не то эсерка. Ее родители — американцы. Товарищ Дзержинский, что же делать?
— Обратитесь с воззванием к народу, — посоветовал Дзержинский.
— Что, мол, международные террористы распоясались и всякое такое?
— Вы поразительно догадливы, дражайший Яков Михайлович, — язвительно сказал Дзержинский.
«Несколько часов тому назад совершено злодейское покушение на товарища Ленина. По выходе с митинга тов. Ленин был ранен. Двое стрелявших задержаны. Их личности выясняются. Мы не сомневаемся в том, что и здесь будут найдены следы правых эсеров, наймитов англичан и французов», — написал Свердлов. Потом подумал, что это звучит как-то сухо. И написал еще статью и разослал во все газеты: «За смерть нашего борца должны поплатиться тысячи врагов. Довольно миндальничать... Зададим кровавый урок буржуазии... К террору живых... смерть буржуазии — пусть станет лозунгом дня. Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольются потоки крови — больше крови, столько, сколько возможно...» Он не был кровожаден. Он просто хотел соответствовать эстетике революции.