Ознакомительная версия.
Толстый шуцман[32] пошел на второй круг и, поравнявшись с треногой мольберта, с любопытством взглянул на рисунок и присвистнул:
– А у тебя талант, парень. Ловко ты малюешь и, главное, быстро, я так не умею.
– Каждому свое, – сквозь зубы процедил художник.
– Да не ершись ты, – миролюбиво продолжал шуцман, тайком хлебнувший крепкой кунтушовки[33] в кафе поляка Лещинского, где привык столоваться дважды в день.
Кунтушовку готовила пани Лещинская, и получалось у нее замечательно: крепчайшая, в 70 градусов настойка продирала до слез, а после долго грела. Самым же главным ее чудом из тех, что случались с употребившим огненную настойку внутрь, было то, что после нее не краснел предательски нос и голову словно продувало свежим, теплым ветерком, совсем как в той деревеньке в Баварских Альпах, откуда шуцман был родом.
– Смотрю я на тебя, – продолжал он, – а ты вроде неплохой парнишка, трудолюбивый, только голодный совсем. Но, с другой стороны, это, может, и неплохо. Настоящий солдат не должен много есть, тогда он воюет с особенной злобой, а воевать-то нам, немцам, придется много, вот что я думаю. Эй, да ты совсем продрог! И вот, смотри-ка! – Он указал на большую папку, где художник хранил свои этюды. – Художества твои здорово подмокли! Шел бы ты домой, – с сочувствием, которого в нем невозможно было предвидеть, посоветовал шуцман, – а то, не ровен час, подхватишь пневмонию на этаком-то ветру.
Лицо «парнишки» исказилось и стало похоже на театральную маску: злые глазенки, уголки рта опущены, подбородок топорщится, будто в попытке сохранить достойную мину перед очевидной безнадежностью, через лоб пролегли две вертикальные морщины, похожие на никогда не пересекающиеся провода трамвая.
– Дома еще холодней. Нечего кинуть в печку, да и брюхо набить нечем. Дворец закрыт, туристы сидят в кофейнях, а вечером поедут в оперу. Некому купить мои рисунки, так что пусть мокнут. Пусть все во мне промокнет, пусть я заболею пневмонией, раз настоящее немецкое искусство никому уже не интересно! Меня не приняли в академию художеств, потому что евреи из приемной комиссии решили, что мои рисунки, видите ли, не отвечают требованиям этого достойного учебного заведения, в котором все профессорские кафедры оккупировали разные шахер-махеры и шолом-алейхемы. Я было сунулся в архитектурную школу, но здесь они нашли другой способ не допустить меня до экзаменов. Заявили мне в лицо, что я фантазер от архитектуры и страдаю гигантоманией! А я всего лишь хотел доказать, что в Германской империи место не теперешним убогим постройкам из крошащегося кирпича, а огромным и светлым дворцам из камня и стекла! Я представил им на творческий конкурс план реконструкции и даже полнейшей перестройки Хофбурга. Ведь нельзя же, в самом деле, чтобы позднее крыло дворца и дворцовые конюшни оставались построенными в жалком кирпиче! Я предложил снести их и возвести заново из камня, как и положено символу империи! А вот там, с того края, – возбужденно говорил художник, указывая шуцману на дальний край Хельден-плац, – там следовало бы поставить колоннаду и здесь, с этого края, еще одну. Все вместе это стало бы величественным ансамблем! Но… – Плечи его поникли, голова уныло свесилась вниз и повисла на тонкой, словно лишенной позвоночной основы шее, будто желтое соцветие одуванчика на подломленном нарочно стебле. Он заговорил плаксиво, но в то же время яростно, точно сам не мог простить себе истинной подоплеки собственных слов: – Нельзя заставить евреев видеть Вену глазами ее жителя. Им больше хочется, чтобы здесь было одно сплошное гетто, в котором жили бы мы, немцы и австрийцы. Их не волнует ни наша культура, ни наша архитектура, чем нам хуже и гаже, тем больше еврей этому рад. Я хочу учиться, каждый день часами просиживаю в библиотеке Хоф, я знаю все ее закоулки не хуже любого университетского зануды. Я все равно стану кем-нибудь стоящим, чтобы принести пользу своей стране, – с истеричной патетикой закончил художник.
Шуцман, казалось, был тронут речью молодого человека. В глубине души он благоволил к студентам и, как он называл их, «всяким молодым умникам». Сам полицейский в науках силен не был, приехал в Вену, как уже было сказано, из деревни, всю жизнь оттаптывал сапоги и по долгу службы был вынужден общаться со всяким сбродом. Имея от природы смекалку и собственные, крайне радикальные суждения, которыми на тот момент была охвачена чуть ли не вся Германия, шуцман был поражен тем, до какой степени слова этого уличного художника совпадали с его собственным мнением о том, кто виноват во всех бедах загнивающей империи Габсбургов. Разумеется, евреи!
– Так ты, стало быть, не любишь евреев? – заговорщицки подмигнул шуцман художнику. – Я, признаться, тоже их на дух не переношу. Знаешь что? Ты и впрямь совсем замерз. Давай-ка я тебя отведу во дворец, ты отогреешься. Там сегодня дежурят двое парней из моего участка, я их попрошу, они тебя внутрь-то и пропустят. Во дворце топят жарко, не то что в твоей берлоге. Согласен?
* * *
Двое полицейских сидели в караульном помещении, устроившись с максимальными удобствами: на столе стоял большой жестяной кофейник и спиртовка, не дающая ему остыть. Лежали хлеб, окорок, несколько вареных картофелин и колода карт. Плотно закусив и повесив свои шлемы на рыцарские алебарды, что держали в полых руках своих бесплотные фигуры в доспехах, стоявшие в углах караулки, коллеги шуцмана пили кофе из оловянных кружек и о чем-то вяло спорили. Увидев, что толстяк кого-то привел, они решили было, что тот задержал нарушителя, но шуцман быстро объяснил им, в чем дело. Художнику, назвавшемуся Адольфом, был выделен скромный паек – кусок хлеба и картофелина, а также горячий кофе. После трапезы возникла небольшая пауза, и один из полицейских спросил, играет ли молодой человек в карты. Адольф ответил, что в карты играть не умеет и не желает этому учиться. Не могли бы они пустить его побродить по дворцу? Его особенно интересует тот зал, где выставлены имперские сокровища: короны, в том числе знаменитая «Богемия», доставшаяся Габсбургам в середине XVII века, скипетры, ювелирные украшения и множество тому подобных бесценных экспонатов.
– Я смог бы воспользоваться отсутствием зевак, сделать несколько рисунков… – не особенно надеясь на положительный ответ, угрюмо обосновал он свою просьбу.
– Пусти его, Дильс. Хороший парнишка, и мысли у него правильные. А уж как правильно, с каким сердцем в словах рассуждает про евреев, вы бы только послушали, ребята! Его послушаешь, так и хочется достать револьвер и наведаться к ним в их банки и бриллиантовые магазины. – Толстый шуцман подмигнул Адольфу. – Иди, рисуй спокойно. Только без глупостей! Чтобы там руками трогать или еще что похуже, ни-ни!
II
Он расположился в центре музейного зала, где были выставлены драгоценные реликвии, установил свой мольберт, прошелся вдоль витрин с экспонатами, соображая, с чего лучше начать. Внимание его привлек наконечник копья, словно почерневший от времени, лежащий на красном бархате в открытом кожаном футляре. Длинное тонкое острие переходило в широкое основание с металлическими выступами в форме сложенных голубиных крыльев. В середине наконечника виднелся закрепленный проволокой штырь. В нижней части были вычеканены золотые кресты. Юноша стоял возле этого древнего куска железа и не мог заставить себя двинуться с места. Какое-то необъяснимое, полное роковой торжественности чувство охватило его. Лишь чье-то вежливое покашливание вывело его из оцепенения. Адольф повернулся и увидел старика с внешностью ученого, в добротном сюртуке, в жилетке и прекрасно начищенных штиблетах. В руке старик держал трость черного дерева с круглым набалдашником из слоновой кости, грудь его до середины прикрывала белая, окладистая борода. «Ветхозаветная борода», – мелькнула у Адольфа насмешливая мыслишка. Глаза старика, немного прищуренные, смотрели доброжелательно, нос был тонким, хищным, лоб очень высоким, а на лацкане сюртука у этого невесть откуда взявшегося пожилого интеллигента был приколот значок с каким-то странным символом – сразу было видно, что сделан значок из чистого золота. Одним словом, солидный, респектабельный господин.
– Интересуетесь историей, молодой человек? Похвально. Я вижу, что старое копье привлекло ваше внимание, не так ли? А знаете ли вы, что это за копье? – Физиономия старика вытянулась в притворном вежливом испуге. – О, простите меня великодушно! Я забыл представиться. Доктор Кёниг Леман, профессор философии Гейдельбергского университета. Мне дозволено бывать в музеях даже тогда, когда они закрыты для всех остальных, – предупредил он вопрос художника. – А вы? Вас как прикажете величать?
– Гитлер. Адольф Гитлер. – Художник с интересом разглядывал ученого. – Я художник и архитектор, правда без образования, но по призванию.
Ознакомительная версия.