А там скалил зубы вечный российский апокалипсис. Его возвещали и озверелые лица бывших строителей светлого будущего, непохожие на человеческие, а скорее напоминающие хари босховских упырей (странно, что во Франции, Германии и вообще в Европе у всех виденных Волковым людей были осмысленные, разумные лица, даже у панков, хулиганов и негров из трущоб на окраинах Парижа, а ещё в Европе он не видел ни одного военного, кроме как родных ящеричных мундиров на дешёвых распродажах в Западном Берлине); и угрюмые обломки большевизма, с подетальной прорисовкой в виде жилых и покинутых домов, с одинаково треснувшими стенами, выбитыми окнами и осыпавшейся штукатуркой, с навсегда погасшими, изуродованными уличными фонарями, с вывернутым наизнанку чревом улиц в кишечных извивах теперь надземной канализации, водопровода, газа вдоль навечно вспоротых траншеями дорог, обрамлённых забитыми наглухо дверями продовольственных и винных магазинов, с неизбывными предвыборными плакатами на всём вокруг, с выбитыми стёклами, изнасилованными дверями и кастрированными телефонными аппаратами загаженных телефонных будок, с разбитыми и сожжёнными скамейками, с тушами сидений в трамваях, освежёванными с такой свирепостью, словно эта нация нищих решила дать последний бой всему чему-либо стоящему на свете и навеки утвердить своё апокалипсическое нищенство, доламывая первые и последние проявления бывшего примитивного комфорта… И конечно, проклятые ларьки, как грибы после радиоактивного дождя заполонившие улицы ограбленных городов, эта сверкающая дорогая дешёвка побрякушек, фирменной жвачки, поддельных духов, неизбывных лифчиков и трусов из рыбачьих сетей, предназначенных для ловли акул, эти изгибающиеся в пароксизме сладострастия календарные и плакатные девчушки вперемешку со звёздами отечественного рока и импортного культуризма… «В Новой Зеландии папуасы сидят за компьютерами, а папуасы из СССР пускают слюни над побрякушками для питекантропов», — подумал Волков.
А рядом с ларьком — старуха, роющаяся в урне в поисках пустой бутылки или, может быть, уже того самого куска хлеба, которым большевистские газеты 70 лет умозрительно попрекали толстопузых западных капиталистов, заставлявших своих рабочих свободное от работы время проводить на свалках и помойках, дабы не подохнуть с голоду. Вчера в магазине сдачу мелочью отвешивали на весах. Получите, гражданин, сто грамм гривенников, потом двугривенных, потом рублей, а затем начнут взвешивать и сторублёвки. С металлоломным скрежетом, заволакивая, как занавесом, всю улицу пылью, мимо прополз облезлый, с распученным от человечьей икры брюхом автобус. Сквозь мутные, грязные стёкла его ничего не было видно, но на задней площадке одно окно было высажено, и Волков увидел, как двое маленьких худых пассажиров душили за горло одного большого и толстого…
Очень кстати возле запылённых окон затравленного общественностью «Сайгона» попался навстречу Волкову приятель, мыслящий тусовщик и говорун. Пошли с ним по Рубинштейна и осели в пиццерии. Волков больше молчал, думал о своём, но прислушивался к тусовщику.
— …всю жизнь мечтал, как о Луне, своими глазами увидеть живых «Флойдов», и вот еду в эту краснозадую Москву, билетов на «Стрелу», естественно, море, какие хочешь, но я человек простой, с четвертаком в руке лезу в первый попавшийся вагон, сплю ночь на полу у проводника. На входняк приготовил стоху, а тут знакомых музыкантов пропускают без билетов. Я пристроился, и бесплатно! Представляешь, на «Флойд» бесплатно прошёл! Ну, на радостях, что деньги сэкономил, пошёл со знакомыми в буфет и весь концерт квасил там конину. Только под утро очухался, не знаю где. Представляешь! Был на «Пинк Флойд», а не слышал и не видел…
«Не может быть, — думал Волков, — чтобы мы, наконец, не встретились. Теперь это уже невозможно. Ты можешь божественно просто и естественно чудоносно войти даже в эту забегаловку прямо сейчас. Я чувствую это».
Как будто само собой появилось на столе проклятие русского полуинтеллигента — бутылка паршивого азербайджанского коньяку.
Но тут их внимание привлекли две подозрительные личности в белых марлевых масках на лицах и с какими-то странными приборами в руках. Личности возились со своими приспособлениями в углу за соседним столиком, откуда шёл не менее странный, чем сами личности, запах.
— Простите, вы случайно не бензином тут поливаете? — спросил Волков.
— Ну, что вы, — ответил один из беломасочников, — всего-навсего тараканов травим. А вы не беспокойтесь, на людей это действует только в концентрированном виде.
— А что, в другое время нельзя было?
— Это когда же? Рабочий день у нас с 9.00 до 17.00. Забегаловка эта функционирует с 11 до 18 без перерыва, а в воскресенье меня сюда трактором не затащишь, своих дел дома хватает. Так что терпите.
— Чёрт с вами, травите, — сказал Волков, — всё равно пропадать в этой стране, как тараканам. Прыскайте на меня, на него и на всех.
Но личностей, видимо, действительно интересовали только мелкие насекомые, и, деликатно попрыскав под столом Волкову и его приятелю на ноги, они удалились.
— …и что же удумали эти краснозадые, — как ни в чём не бывало, продолжал волковский знакомец, — пиво в бане давать только моющимся. А мы, мол, с улицы, нам не положено. Ну, Колька с Игорем разделись под дверью и голые в буфет. А там целая очередь голых, мужики с бабами вперемешку…
— Да хватит тебе, гонщик-самоучка.
— Да чтоб мне…
— Ладно, ладно, — урезонивал Волков. — Ты Юрку давно не видел?
— Давно! Мы с ним неделю назад в такое говно вкакались, что, может быть, я здесь сижу, а меня в Крестах уже поминают и нары метут, а позавчера видел его на похоронах Голодного, из КПЗ только выпустили.
— Хоронили Васю?
— Да, и закопали по всем правилам. Народу было человек пятнадцать…
— Что?!
Ему даже в голову не пришло, что с Васей надо было попрощаться, и тем более надо, что на похороны к нему вряд ли соберутся густые орды фанатов, собутыльников, истеричных дев, недозрелых отроковиц и прагматичных лжедрузей. Похоронили Васю как собаку, а он, Волк, обязанный ему (а может, всё же не обязанный?), развлекался на даче с самогоном. Эх, сволочь! И обидней всего было то, что когда недавно хоронили закосячившегося мажора Китайцева, тысячи дур от мала до велика по всему городу рыдали и скорбели о нём, и одна совсем забуревшая от своей пэтэушности шизичка пыталась на могиле борца с косяками покончить жизнь при помощи тупого гвоздя.
«Вот и живи в этом стаде, — думал Волков. — Чувак на банке еле-еле аккорды умел переставлять, бренчал ум-ца, ум-ца в любой песне, не пел, а бубнил что-то с пафосом Леонида Ильича, а кумир. Да, зубы и пронырливость — вещи более надёжные, чем какой-то там талант от какого-то там Бога».
И он чувствовал почти что радость за Голодного, уже отмучившегося, и даже слегка завидовал ему, первому ушедшему, и с честью, туда, куда ему ещё неизвестно, сколько идти, а идти надо, и с честью ли придёшь, а не приползёшь ли, как червяк, на брюхе… только больно было за свой скотский пофигизм и за жалкие похороны действительно великого человека…
— А что вы там с Юркой натворили?
— Да зашли мы с ним на телевидение к Наташке, а у неё там тусовка со всякими музыкальными педерастами за «круглым столом», и Щенков за главного педрилу. Мы тоже поодаль присели, а эфир прямой, прямой без заворотов. Ну, слово за слово, пальцем по столу, Наташка тут и вопрошает Щенкова что-то о смысле славы и как она даётся, для чего и кому. Китайцева помянула, на ночь глядя, кстати, грандиозный концерт в его честь собираются уделать. Тебя, кажется, тоже приглашают. Короче, дальше Щенков развонялся на пустом месте, как член партии с 1895 года, но всё мимо. Тут я тоже сделал фейс секретаря обкома и слова попросил.
— Представляю!
— И представлять нечего. У меня протокол, сейчас прочту. Слушай. Как раз за день до этого «круглого стола» написал.
Баллада о славе
Бульдозерист Дубков любил таскать за перси девок,
и он таскал их после трудового дня,
таскал по праздникам, субботам, воскресеньям,
но в понедельник, трезвый и суровый,
он, на бульдозер свой любимый взгромоздясь,
давил вокруг всё, даже девок удивлённых,
соляркой, словно пивом, упоён,
сносил дома, кладбища и ларьки,
до верху полные кроссовок и трусов,
а в 18.30 — девки в пляс — бульдозерист Дубков на вас
войной иною шёл и со стахановскою страстью
ей предавался до рассвета.
Погиб Дубков печально и нелепо —
задавлен был бульдозером своим,
когда на гусеницу вылез помочиться,
мотор не выключив, и балуясь струёй,
которой и попал он, видно, на рычаг
коробки скоростей.
Но память о лихом бульдозеристе
в народе до сих пор жива,
ведь матери, оттасканные им когда-то
и уцелевшие от гусениц потом,
отцову славу детям передали.
— Ха! — сказал Волков, — недурно. А что дальше?