— Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что... Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э... уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.
Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.
К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро — лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
— Ну да, ну да, — проговорил я. — Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
— Все отменяется.
— Угу. А откуда ты знаешь?
— К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, — Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»...
— Зачем? — спросил я. — Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами — ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
— Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
— Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
— Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу — что, много мотивировки увидите?
— Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
— Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
— А что такое с именем?
— Имя — это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
— Вы-то можете смеяться, — сказал я. — Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
— Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите — забирайте.
— Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
— Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
— Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста[40] круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба — какая, черт побери, силища! — торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать... Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».
Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами.
На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни... Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему — правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами...
Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»... Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал:
— Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков?
Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов — я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов.
Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся.
Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась.
Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина.
«Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века — без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел — кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки... На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки.