— Гений Никандрыч, тебя к телефону!
— Что еще? — рявкнул секретарь, обводя спутников яростным взглядом. — Кто меня продал?
— Никто не продавал, — успокоительно сказал Тютчев, — просто обзванивают все хозяйства подряд.
— Скажи, что меня нету, дед. Понял? Нету! В глаза ты меня не видел и слухом не слышал!..
Только сбыли одну беду, нагрянула другая. На Обросова кинулся, широко разведя руки, чтобы не дать ему уйти, рослый загорелый усач в зеленой велюровой шляпе.
— Вот ты мне где попался! — кровожадно вскричал он.
— Я ни от кого не прячусь, — хладнокровно соврал Обросов. — Ты зачем кляузы в газету пишешь?
— А вы чего решение не принимаете? Повалят рощу, чего тогда?
— Видали, — обратился Обросов к Чугуеву. — Обозвал районных руководителей бюрократами и еще подписался «Зоркий глаз»! Хорошо, его творчество нам переслали. Да мы решение еще в четверг приняли. Чем кляузы разводить, лучше бы позвонил.
— Евгений Никандрыч, сердце! — сказал усач и, похоже, всхлипнул. — У нас бульдозером кабель порвало.
— Ладно, запускай своих чушек в дубняк, но не уподобляйся этим животным, — засмеялся Обросов.
Пыжиков объяснил Чугуеву, что речь шла о спорной роще, которую «Зоркий глаз», он же председатель Лазоревского колхоза, хотел использовать для выпаса свиней, а землеустроители по своим планам намеревались вырубить…
Школа, где планировалась стоянка, оказалась запертой. Чугуев с Обросовым пошли искать директрису. По пути им пришлось пересечь машинный двор РТС. У самоходного комбайна возился с ног до головы перемазанный соляркой парень и средних лет чисто выбритый интеллигент в синем комбинезоне, — видимо, механик.
— Здравствуйте-пожалуйста! — развел руками Обросов. — А рапортовали, что все комбайны на ходу!
— Он и был на ходу, — отозвался механик. — И вдруг забарахлил.
— Вечно у вас так, Романыч. Принимаете мечту за действительность.
— Уж вы скажете!
— Точно! Более грубо это называется очковтирательством.
Одним длинным прыжком Обросов очутился на хедере рядом с механиком и комбайнером. Чугуева пронизала зависть — и к этому легкому, длинному прыжку, и к тому, что Обросов вот так, непосредственно, может вмешаться в какое-то дело. Заполняя однажды литературную анкету, Чугуев на вопрос: кем бы вы хотели стать, если бы не были писателем? — без малейшего кокетства ответил: если б я не был писателем, то хотел бы им стать. И все же не раз во время своих странствий он испытывал такую вот жгучую, до перебоя дыхания зависть к тем, кому дано впрямую погружать руки в жизнь.
Обросов соскочил на землю.
— Видишь, Борисыч, какой народ, — за каждым глаз да глаз нужен, — подмигнул он Чугуеву. — Ну, что бы они без меня делали? А ведь с каким трудом я сюда вырвался! — Он словно боялся, как бы Чугуев не заподозрил его в показухе, и нарочно обшучивал свой поступок. — Романыч! — заорал он вдруг. — Видишь, кто со мной? Сам Чугуев — он тебя пропишет!..
Чугуев страшно смутился, но механик снял с головы клетчатую кепку и с уважительным достоинством поклонился.
Директриса колола дрова на задах дома и была крайне расстроена, что ее застали за таким грубым занятием да еще в старых мужских брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Ключ от школы она отдала племяннику, которому было приказано ждать приезда гостей. Наверное, он притомился и отдыхает в школьном саду.
— Найдем, — сказал Обросов. — А это вот, познакомьтесь, Алексей Борисович Чугуев, — произнес он таким тоном, будто заранее знал, что доставит директрисе великое удовольствие.
И, к радостному смущению Чугуева, так и оказалось.
— Очень, очень приятно!.. — Директриса долго трясла руку Чугуеву. — А чего же вы о нас писать перестали? Нехорошо, Алексей Борисович!..
Неужели, пока он болел, к нему пришла пусть не слава, но хотя бы известность? Оказывается, его имя что-то говорит здесь людям. Но даже не это самое удивительное. Обросов представляет его с таким видом, будто пряник медовый дарит, и конфуза до сих пор не случилось. Надо же, непробиваемые мшарцы наконец-то обратили на него благосклонное внимание. Так работает время. Капля камень точит, то же случилось и с его словом, оно проточило камень читательских душ. Не надо обольщаться своей популярностью, но что есть, то есть. И это незнакомо, странно и радостно. И обязывает… Чугуев улыбнулся неистребимой своей привычке немедленно делать добродетельные выводы…
С той полусерьезностью, что была характерна для его поведения, Обросов осведомился у директрисы, как идет подготовка к учебному году. И та, прекрасно понимая вежливую условность интереса Обросова, ибо до учебного года было еще далеко, ответила бодро, поигрывая топоришком:
— Пока не на что жаловаться, Евгений Никандрыч. А вот скоро начнем вас беспокоить.
— Беспокойте, беспокойте! — тоже бодро сказал Обросов, глядя на гуляющих по двору больших, раскормленных гусей. — Мы для того и поставлены! — вопреки бодрой интонации взгляд его притуманился, ибо он с необычайной отчетливостью вспомнил, как умеет «беспокоить» на редкость решительная и неотступная директриса школы.
Племянник спал в гамаке, висящем меж двух яблонь. Вместо того чтобы отдать ключи, он, вообразив себя егерем, стал требовать у прибывших путевки, угрожая в случае отсутствия таковых отобрать ружья. Обросов выслушал его с благожелательным вниманием.
— Молодец! — одобрил он. — Молодец, что проявляешь бдительность. Ладно, давай ключи, и спи дальше.
Парень заморгал глазами и безропотно повиновался.
До самого выхода на охоту Чугуев не переставал радоваться, что изменил привычному Могучему ради этой поездки. Интересно было слоняться по школьному зданию, наблюдая различные приметы недавней ребячьей жизни: рисунки на партах и таинственные инициалы, соединенные знаком плюс, полуоборванную газету с передовой — печатными буквами — в защиту природы: здесь тщательно перечислялась вся живность, подлежащая истреблению, дабы оставшаяся размножалась и процветала, прейскурант был огромен — от гусениц и совок до волков. Интересно, с помощью какого порошка могли дети избавиться от жестокого племени серых разбойников? Засохшие цветы на учительском столе в узком стаканчике грубого голубого стекла — увядший знак ребячьего внимания, карта Южной Америки с могучей синей веной — Амазонкой, следы мела на доске — руины алгебраической формулы — все умиляло Чугуева.
Легко миновал тот неловкий момент, которого он больше всего боялся: когда грудой мятых, промасленных газет легли на стол охотничьи харчи и Обросов, небрежно-уверенным движением расплескав по граненым стаканам местную «особую», сказал: «Ну, поехали!» — Чугуев поднял стакан, чокнулся со всеми, пригубил и поставил на стол.
— Я свою бочку выпил, — сказал он с улыбкой в ответ на разочарованные и негодующие возгласы. — Нельзя! — И многозначительно ткнул себя пальцем не то в сердце, не то в желудок.
Все же вскоре Чугуев почувствовал некое отличие этого трепа от обычного судаченья перед зорькой. Да, голоса звучали громко и задиристо, по пустякам возникали пустые и страстные споры, да, собеседники не стеснялись в выражениях, но то была лишь пена на серьезном и дельном разговоре, имевшем цели, весьма лестные для него, Чугуева. Районным руководящим людям хотелось снова привлечь его к делам, заботам и нуждам своего края. Они считали, что он может быть полезен Мшаре.
В разгар беседы с шумом и треском ввалилась компания охотников, предводительствуемая высоким, костлявым человеком лет сорока, в охотничьем костюме и меховой шапке. Радость, недоумение, громкие речи, объятия, ругань, смех — и вот уже высокий человек пожимает руку Чугуева, называет по имени-отчеству и спрашивает, почему он перестал писать о Мшаре. Знаменитый в свое время комсомольский секретарь области, ныне директор крупнейшего, союзного значения завода, Харламов зашел поприветствовать Чугуева и своих районных дружков. А сам он с товарищами остановился неподалеку в доме егеря Данилыча.
«Ну и ну! — думал Чугуев. — Похоже, сегодня мой бенефис». Но он не мог относиться насмешливо к тому, что касалось главного в его жизни. Пока тебя не знают и не читают, ты можешь утешаться тем, что пишешь для себя, а так называемая слава — «яркая заплата на ветхом рубище певца». Но когда вдруг обнаруживаешь, что тебя читают и написанное тобой что-то значит для людей, имеет смысл вне твоего личного существования, то перестаешь валять дурака и говоришь себе: писать надо для того, чтобы тебя читали.
Вновь прибывшие принесли свой харч: сало, свежие огурчики и что-то продолговатое, в черно-шершавой шкуре — не то колбаса, не то рыба бельдюга. Харламов отрезал кончик с веревочным хвостиком и кинул собаке егеря, чудному пойнтеру, серому с шоколадными пятнами. На разрезе загадочная снедь оказалась сине-желто-бурой и маслянистой. Пойнтер нюхнул и с рычанием отполз прочь.