Этот наиболее тяжелый период моей болезни, когда душа грозила расстаться с телом, оказался настоящим раем по сравнению с тем, что за ним воспоследовало. Я всплыл из глубин забытья на мелководье обмороков, и миллионы крабов боли вцепились клешнями в мои израненные чувства. Мука, глубоко укоренившаяся в костном мозге, и гораздо более старая, чем эти раны, захватила всего меня. Даже в бреду я понимал, что болен, потому что видения и сны становились педантично навязчивыми. Мне снилось, что нужно вспахать поле. Я пребывал в двух местах одновременно: и на поле, за плугом, и чуть в стороне, взирая на девственную почву, как на пустую страницу. Так книга впервые заявила о своем желании быть написанной. Я знал, что не успокоюсь, пока этот кусок земли не принесет урожай.
Лихорадка унялась. Я вынырнул из бурных потоков и увидел, что стал калекой, что огонь пожрал мои руки.
Тереза принесла сына к моей кровати. По ее мягкому настоянию он поцеловал меня мокрыми губами в щеку и ущипнул за нос слюнявыми пальцами.
Он не пострадал. Я спас ему жизнь.
Сейчас не стоит (чтобы не будить воспоминаниями утихшую боль) вспоминать мое выздоровление. Семья считала меня героем, и чувствовать их заботу – это было ни с чем не сравнимое удовольствие. Тереза втирала в мои трясущиеся клешни какие-то мази, а синьора Скарби разрешила называть ее по имени, Элеонорой, и пекла для меня сладости из инжира, апельсиновой цедры и смородины и кормила меня сама, безо всякого отвращения поднося ложку к моему слюнявому рту. Когда опухоль спала и боль стала терпимой, я понял, что потерял умение рисовать. Пальцы стали неловкими и потеряли чувствительность. Письмо само по себе было достаточно болезненным, но я хотя бы мог писать, а вот чувственная легкость, необходимая для рисования, пропала; искусство штриха, чувство изгиба, ощущение бумажного зерна – все напрочь исчезло.
Иногда, глядя на свои изуродованные руки, я хотел покончить с собой. И не мог этого сделать. Не только из-за боязни кары небесной (хотя Всевышний, если он добр, не стане г мучить Адольфа Бреннера) или нежелания отягощать Терезу заботами о моем трупе. Я продолжал жить, чтобы успокоить мертвых. Что они скажут мне в своем мрачном лесу, если я откажусь от того, чего они страждут сильнее всего? Пусть покоятся с миром.
За окном кружат стрижи, и цикады заводят свои часы. Тереза приходит ко мне с молоком и мякотью гречишного хлеба. Вот мы и замкнули круг, подведя все итоги за мгновение до начала сей исповеди. Я сижу на краю лежанки и смотрю на «Thesaurus Hyeroglyphicorum». Будет ли моя жизнь, заново воплощенная на бумаге, иметь больше смысла, чем ее скрытые символы? С трудом я снимаю с полки «Thesaurus», он будет мне пюпитром. Сколько дней они ждали своего часа: гусиные перья и нож, чернильница и кожаный шнур, чтоб перевязать пальцы! Другим локтем я зажимаю незаселенные равнины моей книги для записей. Я слышу, как играет Нунцио, и Тереза поет за работой. Я прохожу через загроможденную комнату и открываю дверь в солнечный свет.
Итак…
Многие из тех людей, которых Томмазо Грилли встречал в своих странствиях, действительно существовали, но в некоторых местах история подлаживалась под его заметки. Петрус Гонсальвус, к примеру, для нужд сюжета чудесным образом продлил свою жизнь и попал в Прагу, в которой в действительности никогда не бывал. Не был он и учителем, математиком или кем-то подобным. Мы знаем, что он много лет жил в Парме вместе с детьми (все они унаследовали его особенность, именуемую hypertrichosis umversahs congenita) и зарабатывал на жизнь выступлениями перед публикой. Его изображение вместе с женой и в самом деле можно найти на фронтисписе книги Хёфнагеля, а с детьми – на страницах «Истории уродов» Альдрованди и еще нескольких картинах. Дочь Гонсальвуса Тонинью (Антоньетту) в 1580-х годах изобразил Лавиния Фонтана; Катерина – ее младшая, выдуманная сестра, а Карло – выдуманный брат.
Эта книга написана при содействии Писательской премии Совета искусств Англии.
ПРИМЕЧАНИЯ