В прошлом году собрались было демонстрировать против войны во Вьетнаме, чтобы, значит, показать солидарность с нашими ребятами unsquare people, что волынят на Трафальгарской площади. Явились к американскому эмбас-си с лозунгами на английском «Get out of Vietnam!», «We demand troops withdrowal!» Показывали пальцами рогульку V – victory! В общем, клево получилось, как в Беркли, а также против империализма и за мир. И какого хера милиции было надо? Подъехали три «воронка» с родной советской милицией, и демонстрация прогрессивной молодежи была ликвидирована. Пиздили вас? Конечно, пиздили. А за что, вы не спрашивали? Как за что – за демонстрацию против войны во Вьетнаме. Да ведь на всех же заводах митинги. Ага, на заводах можно, а нашего брата во всем мире милиция-полиция старается отпиздить. Ну вот, зачем было гусей дразнить? А кто же их дразнил? Просто Деготь позвонил – айда, говорит, к эмбасси, погужуемся. Вот и погужевались. Значит, все нормально? Все нормально, дадди. А с демократией у нас как, чуваки? С демократией, дадди, у нас херовато.
…Сильвер был уже на сцене, ставил аппаратуру, перекрикивался со звукотехниками, близнецами-братьями Векслер, пощелкивал пальцами, иногда подпрыгивал, иногда замирал, что-то бормоча. Увидев Самсика, бросился к нему.
– Слава Богу, ты здесь! Дай поцелую! Сыграешь, Самс? Попробуй тему Алкиноя. Дай поцелую! Старый Самос, помнишь, Маккар поет его текст, а ты подходишь, и здесь у тебя три квадрата импровизации. Старый желтоглазый Самс, дай поцелую! Помнишь Алкиноя?
– Еще бы не помнить. – Саблер взял саксофон и закрыл глаза.
…Они надвигались на нас, как волны. Каждый их шаг был, как волна, неуловим и, как волна, незабываем. Полчище светлоликих, таких благородных! О как уродливы были наши змееподобные ноги и как отвратительны были наши космы со следами болотных ночевок, и вздутые ревматизмом суставы, и мускулы, похожие на замшелые камни!
– Ой, братцы! – сказал молодой Алкиной. – Ей-ей, даже во сне не видал такого красивого бога, как тот с собачками! Гляньте, братцы, какие у него на груди выпуклости! Я даже, ей-ей, не представляю, что это такое, но они меня сводят с ума! Гляньте, гиганты, как он смело несет эти свои чуть подрагивающие выпуклости, словно это обычные вещи!
– Ты смерти, что ли, боишься, Алкиной? – хмуро спросил Порфирион.
– Да нет же, Порфирион, не то! Мне просто стало казаться, что я понимаю, зачем… зачем мне дан этот третий змееныш, что болтается между двух моих змей. Глянь-ка, Порфирион, он поднял голову, ему тоже нравится тот бог с нежнейшими выпуклостями! Ой, Порфирион…
Звон пролетел над болотом. Геракл отпустил тетиву, и стрела, пропитанная ядом лернейской гидры, пробила грудь могучему, но наивному Алкиною.
– Бедный малый, – вздохнул Порфирион. – Ему даже не довелось встретить хотя бы одну коровенку за Западными бочагами.
Камень, брошенный Порфирионом, кувыркаясь, полетел на светлое войско. Сражение началось.
…Самсик бросил играть и улыбнулся ребятам своей не очень-то голливудской улыбочкой.
– Ничо сыграл, а?
Мальчишки смотрели на него с удовольствием.
– Вот они, фифтис, – сказал Маккар.
– А что? – забеспокоился Самсик. – Что-нибудь не так?
– Все в кайфе, лидер, – успокоили его ребята. – Прикольно сыграл. Золотые пятидесятые. Сыграл ностальгию.
– Интересно, – шмыгнул носом Самсик, – вот уж не думал, что ностальгию играю. Просто играл, старался, чтобы было получше.
– Между прочим, товарищи, я интересуюсь следующим вопросом. – Гривастый, усастый, весь в медальонах, брелоках и колечках Деготь-бой заговорил весьма странным для себя тоном технического полуинтеллигента. Заметно было, что он волнуется. – Я, конечно, музыкант не такого класса, как Самсон Аполлинариевич, но меня интересует следующий вопрос. Вот я играю в этой драме, но должен признаться, что совсем не думаю о гигантах. Больше того, товарищи, я вообще ни о чем не думаю, когда играю. Я что-то чувствую очень сильное, и этого мне достаточно. А может быть, нам на всю эту литературу положить? Если я ошибаюсь, пусть товарищи меня поправят.
– Деготь! – вскричал тут, как бешеный, Сильвестр и набросился на молодого музыканта, размахивая руками. – Ты прав и не прав! Пойдем, я тебе все объясню! Я тебе открою глаза!
Такой вот энтузиазм, такие вот наскоки, брызги слюны, захваты вдохновенными потными руками, все это было в духе старого Сильвера, и Самсик это все очень любил. Вообще, любил атмосферу репетиции, когда кто-то орет, кто-то хохмит и все бродят по-домашнему, вот это кайф. Публике Самсик, честно говоря, так и не ответил взаимностью. Все-таки так и остался он, как был, мешковатым дрочилой из Бармалеева переулка. Репетиции – вот был его конек. Здесь он и играть любил, и на комплименты напрашивался.
– Сильвер, может, я что-то не так сыграл? – спросил он старого друга, зная прекрасно, что похвалит.
– Старый желтозубый, ты гениально сыграл, – похвалил Сильвестр, а потом хлопнул себя ладонью по лбу. – Совсем зафоргетил. Тут тебе была масса звонков. Академик Фокусов передавал привет и обещал приехать с женой и друзьями… кто еще?… Да, Володя Высоцкий… он тоже приедет на наш концерт вместе с Мариной Влади.
Самсика тут же замутило. Идиотский организм, как реагирует на радостное событие – тошнота, скачки кровяного давления… Что такое Марина Влади? Мираж ведь, французский дым. Вот сегодня встретил ведь Арину Белякову, свою первую женщину, и ничего, даже виду не показал, чтобы не облажаться. Да ведь кто она теперь, Марина Влади? Член ЦК ФКП! Пора уже забыть старый имидж! Что ж, пусть приезжают, буду только рад, постараюсь лицом в грязь не ударить, когда придет далекий друг.
– Они уже в зале, – шепнул ему Миша Векслер. – Обалдеть! Первый раз вижу живого Высоцкого!
Самсик увидел в пустом еще зале что-то розовое, или голубое, или лимонное, а рядом с этим – Высоцкого.
– Привет, Саблер! – крикнул Высоцкий. – Мы не помешаем?
Самсик долго кланялся, отведя в сторону саксофон на вытянутой руке.
– У меня сегодня зубы болят. Я не в форме. Утром брякнулся в обморок, – жаловался он со сцены, а сам думал: «Что делаю, паразит?» – Питание, конечно, виновато. В столовых воровство уже выше всякой нормы. Иногда между котлетой и хлебным мякишем не улавливаешь никакой разницы. Холостая жизнь. Изжога, колики – вот издержки свободы.
– Кончай, старик, кончай, – спокойно сказал Высоцкий. – Чего это ты?
Цветное пятно рядом с ним засмеялось. Тот самый далекий смех девушки золотого западного берега! Снимите очки, мадам! Вы не на пленуме ЦК ФКП! Вы у меня в гостях, во дворце джаза и холодильных фреоновых систем! Встаньте, мадам, геноссе Влади, и к черту эту вашу шаль, меняющую цвета! У нас с вами один цвет и мы ему никогда не изменим!
Помнишь, за площадью Льва Толстого на Петроградской стороне некогда был маленький завиток Большого проспекта: две стены шестиэтажных домов, мраморные фигуры венецианцев, камень, кафель и бронза, память «серебряного века»? Ты помнишь – сумрачные подъезды с цветными витражами… ряд подстриженных лип… оттуда было два шага до твоего института, помнишь? Ты вечно торопилась на коллоквиумы, но я, храбрый городской партизан, всегда тебя перехватывал и заворачивал, и мы проходили по этому, забытому властями хвосту проспекта, где не было городского движения и где всегда было гулко и пустынно, как будто большевики победили и ушли, а город остался без их капиталовложений, а только со своей памятью. Ты обычно говорила: «Ладно уж, похиляли на Бармалеев. Если уж коллоквиум погорел, то хоть…» Рука твоя непроизвольно сжималась. Мы шли оттуда на Бармалеев и делали это «хоть», но, знаешь ли, я мечтал всегда не об этом. Я всегда мечтал встретить тебя снова среди огромных мраморных домов в гулкой тишине и пройти вместе по внутренней стороне, переводя взгляд с твоего лица на закопченные фигуры венецианцев, с тебя на венецианцев. Не уверен, понимала ли ты ту улицу так же, как я. Не уверен, помнишь ли ты ее сейчас. Ты ли тогда была со мной? А не Арина ли обычная Белякова? А не мифическая ли Алиса, что растворилась в лесотундре 49-го года? Я не уверен в тебе.
Все это Самсик вспоминал, уже не обращаясь к высоким гостям, а тихо сидя за занавесом в углу сцены и глядя на щиты задника, которые сейчас устанавливались ребятами в глубине. На задниках среди фантазий Радия Хвастищева можно было увидеть и снимки Пергамского фриза, в том виде, в каком он сохранился сейчас на Музейном острове в Восточном Берлине.
Безголовый Зевс борется с тремя гигантами. Нет у него и левой руки, а от правой остался лишь плечевой сустав и кисть, сжимающая хвост погибших молний. Конечно же, не гиганты нанесли богу этот страшный урон.
Глубокая трещина расколола бедро гиганта, куски мрамора отвалились от ягодицы Порфириона, он потерял руку и кончик носа, но, конечно же, не боги так его покалечили…Мгновение за мгновением. Битва. Злодеяния. Жест летит за жестом: удар копьем, пуск стрелы, метание камней из пращи – все является в мир. Все возникает, как из моря, и тут же пропадает в море и остается лишь в зыбкой памяти очевидцев и в воображении артистов, больше нигде. Но память и воображение можно запечатлеть в мраморе или записать на магнитную пленку.