– Давайте я вам свой Ленинград покажу, – сказал наконец Великий-Салазкин и привел друзей на Витебский вокзал в буфет, к сосискам и молочному дымному кофею. – Давайте погреемся, корешки.
И впрямь было славно. Бродили по запасным путям с чайником кофея (буфетчица оказалась добрейшей знакомой Великого-Салазкина), с гирляндой полопавшихся от железнодорожного котла сосисок. Тихо, скромно говорили они о жизни, о своих планах, внимали друг другу.
– А я скоро уезжаю в далекие края, – сказал Великий-Салазкин. – В Сибирь намыливаюсь на постоянное местожительство.
– А как же нуклеарная наука?! – вскричал при этом известии Павел. – Как же плазма, нейтрино, как же твердое тело? Кто же выловит из пучин пресловутую Дабль-фью?
– Вот именно наука, – говорил Великий-Салазкин. – Сейчас принято решение всей научной лавиной ринуться на Сибирь. Строят там уже в разных местах научные крепости, и я себе присмотрел болото. Что-то тянет меня туда, тихо, но неумолимо.
– А какое же это болото? – спросили Ким и Павел с непонятным, но нарастающим волнением.
Великий-Салазкин заквасился, занудил, замочалил свою бороденку.
– Стыдно сказать: обыкновенная вмятина, гниль болотная, но посередь нее, мужики, остров стоит с дивными пихтами.
– Знаю я это место! – вскричали одновременно и Слон, и Морзицер, и от этого крика прошла над ними по проводам странная музыкальная гамма.
Оказалось, что Морзицер в районе этой вмятины однажды кочевал и в должности коллектора экспедиции утопил в болотном окне мешок с образцами. Однако сам не утоп, струей донного газа был вышвырнут на поверхность.
Оказалось, и Павел Слон умудрился побывать в этой вмятине. Летел на велосипедные соревнования в сибирский город, вдруг – бац! – вынужденная посадка, дичь, мужик с бидоном, в бидоне – самогон, стал пить для возмужания личности и опомнился среди болот. Месяц там ловил и изучал гадюк для любимой науки. Здесь, на гадюках, и усомнился впервые в знаменах исторической сессии ВАСХНИЛ. Опять возьмите, как все переплелось: случайности плетут с совпадениями некий кружевной балет, и получается странная закономерность. Попробуйте свести в трехмиллионном граде трех лиц, сидевших когда-то на одной кочке.
– Великолепнейшее место для науки, – сказал Павел. – Думаю, что в точку попали, В-С.
– И для прогресса, – добавил Ким. – Туда только палочку дрожжей кинуть, и прогресс вспухнет, как кулич.
– Спасибо, ребя, за моральную поддержку, – едва ли не прослезился Великий-Салазкин. – А то мне многие коллеги говорят – не валяй, мол, ваньку. И коммуникации далеко, и народу вместе с медведями всего два на квадратный килóметр…
К характеристике академика следует добавить еще его аристократические ударения. Не исключено, что именно от него пошла шуточка про дóцентов, прóцентов и пóртфели. Стеснялся старик своей душевной изысканности и потому так ударял по словам.
Друзья давно уже шли по шпалам в направлении серебристой ночи, что мягко поигрывала чешуйчатым хвостом над окраинами великого города. Тоненькая струйка пара из чайного носика колебалась над ними. Мимо промелькнул полуосвещенный экспресс.
– Заселим, осушим, протянем коммуникации, – задумчиво произнес Павел Слон, хотя за минуту до этого не собирался ни заселять, ни осушать и ничего не хотел протягивать.
– Эх, черт возьми, разобьем плантации цитрусовых! – вскричал Ким Морзицер и тут же немного смутился этой традиционной вспышки энтузиазма: уж если болото, пустыня, то обязательно вам сразу плантации цитрусовых.
Что касается Великого-Салазкина, то он тут же оранжевым глазком подколол и Слона, и Морзицера.
– Ловлю на слове! Вместе, значит, заселим, осушим, картошечку посадим, а?! Все, закон-тайга, самоотводы не принимаются. Беру вас в свою артель, мужики!
Изумленный Павлуша остановился. Кристаллическое будущее, пронизанное яркими пунктирами аспирантуры и докторантуры, вдруг кончилось, оплыло дождевыми потоками, распалось на мелкие части спектра и построило непонятную, но красивую загадочную фигуру.
Воображение Кимчика, подобно мохнатому доледниковому носорогу, уже неслось сквозь джунгли будущего, отбрасывая копытами и рогом молодежный клуб, проблемное кафе, кресло в обществе «Знание», твердые гонорары, мягкие подушки на просиженной в мечтах тахте.
– Я еду! – одновременно сказали молодые люди, и три гласных звука этой короткой фразы взлетели к проводам контактной подвески.
– Вот сейчас бы нам бутылка не помешала, – сдавленно сквозь кашель в мочалку пробормотал Великий-Салазкин.
Павел восхитился: вот он – айсберг! Научный титан прячет четыре пятых своего чувства под водой, а на поверхности оставляет всего одну бутылку.
В дымных сумерках индустриальной ночи на друзей неслись три горячих глаза. Прощелкали мимо почтовый, скорый и молния. Один звенел мелочью в карманах спящих пассажиров, другой стаканами в подстаканниках, третий лауреатскими медалями. С последнего вагона соскочила и скособочилась у будки стрелочника неясная фигура.
– Не знаю, как у вас, – заговорил вдруг проникновенно Великий-Салазкин, будто уже стакан выпил, – а у меня бывают такие периóды эдакой замшелости, вонючей тряпичности. Гоняешь, гоняешь проклятую невидимку по ускорителям да по извилинам собственного церебруса, – он виновато постучал по макушке, – и вдруг чуешь – заквасился, засолился, как позапрошлая кадушка. Тут-то чего-то надо делать – или влюбляться платонически, свирепо, до хруста поэтических фибр, или графоманствовать, или дерзкие речи ермолкам в академии читать, или… Или лучше город в тайге построить, эдакую Железку отгрохать, чтобы давала пульсацию на тыщи километров, чтобы наука там плескалась, как нагая нимфа в хвойной ванне, чтобы росла талантливая мóлодежь, вроде вас, и чтобы утверждала везде боевую жизнь во имя познания прéдмета, а главное: во имя дальнейшего сквозь тайгу и глухоту проникновения и простирания нашей мыслящей и культурной Родины, чтобы, значит… так… вот… ну этого… туда… гугукх…
– Вы кончили, В-С? – вежливо спросил Павел, обеспокоенный вылезанием айсберга, и вдруг, забыв сам себя, вскричал – Гип-гип-ура Великому-Салазкину! И да здравствует…
Конечно, сил у него не хватило воскликнуть «да здравствует новый город науки на просторах необъятной Сибири», и он подумал – что же да здравствует? Как бы ее поприличнее восславить, эту будущую Железку?
– И да здравствует Железка! – хором воскликнули все трое и, обняв друг друга за плечи, протанцевали кружком танец ведьм из балета «Шурале».
Вдруг они увидели: будка стрелочника, оказывается, вовсе и не будка, а нечто похожее на цирковой фургон. От него отделилась неясная согбенная фигура факира и позвала их крылом, похожим на лоскутное одеяло.
– Вот он! Сам нас нашел уважаемый Люций Терентьевич Флюоресцентов.
– Прошу почтеннейшую публику на представление! Как несравненная Грейс Келли полюбила нищего князя Монако и что из этого вышло! Заглатывание кавалерского меча в четыре приема! Комментарии на европейских языках! – так возвестил факир Люций Терентьевич Флюоресцентов.
– Ах, вздор! Вот уже сто лет одна и та же программа, – вздохнули в публике.
Плесенью, дешевой пудрой, лежалыми марципанами пахло за кулисами полотняного цирка, где старый лев, лежа на расползающемся пузе, рвал мохнатой лапой трепещущую курку и где на опилках, пропитанных острой, как нашатырь, мочевиной, пожилой мальчик пан Пшекруй бардзо добже репетировал древнюю гуттаперчу.
Вот как бывало по ночам на площадях и в глубинах старой Европы, где славянское и немецкое порой переплеталось в бронзовых позеленевших скульптурах и тоненькие струйки всю ночь тенькали в городских фонтанах для поддержания захолустного чувства земного рая.
За шторкой, откуда сквозил лунный свет серебряного века, хоть и далеко, но отчетливо – и, конечно, с балкона и, конечно, в одиночестве – весело и самозабвенно развлекался саксофон.
За шторкой оказался просто-напросто кусок любимого города, тот, что мокнет на задах Александринки в самом горле улицы Зодчего Росси.
– Маэстро, уберите ваш пожелтевший веер из страусиных перьев, за которым возмущенно гонялся еще колонель Биллингтон в те дни, когда лопасти первого полезного парохода так обижали непривычных крокодилов реки Заир и когда мужчины подпирали свои клубничные щеки только что синтезированным целлулоидом и подкручивали кончики усов, подражая последним Гогенцоллернам и первому князю из дома Фиат, – и дайте пройти, маэстро!
– Ох уж эти нафталиновые фокусы в наш век стерео!
– Нонсенс!
– Не верю!
– И все-таки приятно – согласитесь!
Могучий дом шестью этажами зеркальных окон смотрел на них, как живой. Он был высокий и узкий, живой и добрый, и над полукруглым своим ртом он имел усы, сплетенные из наяд и винограда, и сквозь шесть этажей своих модерных, цейсовских, немного опять же старомодных, но надежных стекол он смотрел на подходящую троицу с привычным радушием.