Провал на конкурсе, прежде всего, позволил ей восстановить отношения с отцом, почти порванные из-за ее упрямого желания участвовать в том, что он категорически не одобрял. «Плевать мне, что ты там заработаешь, — заявил мистер Дуайр, когда Доун принялась толковать о премии. — Вся эта чертова штука задумана, чтобы иметь возможность пускать слюни, пялясь на девиц. И чем больше за это платят, тем гаже. Так что мой ответ: нет и нет!»
В конце концов мистер Дуайр согласился приехать в Атлантик-Сити, и это было результатом тонкой дипломатии любимой тетки Доун по матери Пег, учительницы, которая вышла замуж за богатого дядю Неда и брала с собой маленькую Доун в отель на курорте Спрингс-Лейк. «Конечно, любому отцу нелегко при мысли увидеть дочурку выставленной на подиум, — говорила она зятю мягким спокойным голосом, всегда так нравившимся Доун. — Все это вызывает в воображении некоторые картинки, которые отцу не хотелось бы видеть как-то привязанными к его дочери. Если бы речь шла о моей дочке, я чувствовала бы так же. А у меня ведь отсутствует комплекс чувств, которые есть у отцов в отношении дочек. Все это беспокоило бы меня, несомненно. Думаю, большинство отцов разделило бы твои чувства. С одной стороны, гордость, от которой сияешь как медная бляха, но тут же иное: „Господи, моя девочка выставлена всем на показ!“ Но, Джим, все это так безобидно и безупречно с нравственной точки зрения, что беспокоиться-то и не о чем. Простушек отсеивают очень быстро — и они возвращаются к своим немудреным обязанностям. Все это обыкновенные провинциальные девочки, хорошенькие послушные дочки семейств, владеющих бакалейными лавочками, но не состоящих членами загородных клубов. Их одевают и причесывают, как дебютанток, которым предстоит выехать в свет, но хорошего воспитания, солидной подготовки у них нет. Эти милые девочки чаще всего возвращаются домой, ничего больше не пробуют и выходят замуж за соседа. А судьи на конкурсе — люди серьезные. Джим, это ведь конкурс на звание „Мисс Америка“. Будь в нем хоть что-то, компрометирующее девушек, его бы запретили. Но все наоборот, участие в нем — это честь. И Доун хочет, чтобы ты разделил с ней эту честь. Если тебя там не будет, она глубоко огорчится, Джимми. Это будет удар, в особенности если все остальные отцы приедут». — «Пегги, это мероприятие недостойно ее. Недостойно всех нас. Я никуда не поеду». После этого она начала говорить о его обязательствах не только в отношении Доун, но и в отношении всей страны: «Ты уклонился от участия, когда она победила на местном конкурсе. Уклонился от участия в ее победе на конкурсе штата. Неужели ты хочешь сказать, что не примешь участия, даже если она победит в национальном конкурсе? Если ее объявят „Мисс Америка“, а ты будешь отсутствовать, не сможешь подняться на сцену и с гордостью обнять дочь, что все подумают? А подумают они вот что: „Замечательная традиция. Одна из церемоний, перенятых нами у наших родителей, а ее отец — отсутствует. Масса фотографий „Мисс Америка“ в кругу семьи, и ни на одной из них нет отца“. Скажи, пожалуйста, как это будет выглядеть на следующий день?»
Смирившись, он поддался на уговоры, превозмогая себя, согласился поехать вместе со всеми прочими родственниками в Атлантик-Сити на заключительный вечер конкурса — и результат был ужасающим. Увидев его в вестибюле, когда он, облаченный в парадный костюм, стоял вместе с матерью в группе дядюшек, теток, кузенов — всех без исключения Дуайров, проживающих в округах Юнион, Эссекс и Хадсон, она, получив разрешение наставницы, смогла всего лишь пожать ему руку, и он просто похолодел. Ее поведение было продиктовано конкурсными правилами, воспрещавшими любые объятия, чтобы случайный свидетель, не знающий, что этот мужчина — отец девушки, не заподозрил чего-либо неподобающего. Все было сделано ради исключения даже намека на непристойность, но Джим Дуайр, едва оправившийся от первого инфаркта, с нервами, натянутыми как струна, истолковал все неправильно и решил, что теперь она возомнила себя такой шишкой, что посмела унизить отца и буквально повернуться к нему спиной, да еще и на глазах у всей публики.
Разумеется, что в течение всей недели в Атлантик-Сити ей вовсе не разрешалось видеться со Шведом — ни в присутствии наставницы, ни на публике, — так что вплоть до последнего вечера он оставался в Ньюарке и так же, как ее семья, довольствовался только телефоном. Вернувшись в Элизабет, Доун подробно рассказывала отцу, каким тяжелым испытанием оказалась для нее недельная разлука с этим еврейским парнем, но это не произвело на него впечатления и не остановило ворчание по поводу того, что он еще долгие годы вспоминал как «ее высокомерие».
— Этот старомодный европейский отель был просто удивителен, — рассказывала Доун Зальцманам. — Огромный. Великолепный. У самой воды. Похож на то, что мы видим в кино. Из окон просторных комнат вид на Женевское озеро. Нам там очень нравилось. Но вам это скучно, — неожиданно оборвала она себя.
— Нет-нет, нисколько, — хором ответили они.
Шейла делала вид, что внимательно слушает каждое слово Доун. Ей приходилось притворяться. Она еще не опомнилась от потрясения, пережитого в кабинете Доун. А если опомнилась, ну тогда он вообще ничего не понимал в этой женщине. Она была не такой, как он ее воображал. И было это не оттого, что она попыталась изображать из себя кого-то, кем не являлась в действительности, а потому что он понимал ее так же плохо, как и любого, с кем сталкивался. Понимание внутреннего мира другого человека было умением или даром, которым он не владел. Он не знал комбинации цифр, позволяющей открыть этот замок. Видимость доброты он принимал за доброту. Видимость верности — за верность. Видимость ума — за ум. И в результате не сумел понять ни дочь, ни жену, ни единственную за жизнь любовницу. Возможно, даже и не приблизился к пониманию самого себя. Кем он был, если откинуть завесу внешнего? Вокруг были люди. Каждый, вскакивая, кричал: «Это я! Это я!» Стоило вам взглянуть на них, они с готовностью вскакивали и сообщали, кто они, а правда заключалась в том, что они знали о себе ничуть не больше, чем знал он. Они тоже верили своим внешним проявлениям, а ведь на самом деле куда правильнее было бы вскакивать с криком «Это не я! Это не я!». Все бы так поступали, будь в них больше честности. «Это не я!» Может быть, этот крик помог бы сдернуть внешние покровы и заглянуть в суть.
Шейла Зальцман могла бы и слушать, и не слушать каждое слово, слетающее с губ Доун. Но она слушала. Внимательный доктор, она не просто играла роль внимательного доктора, но, судя по всему, подпала под обаяние Доун — обаяние этой гладкой поверхности, чья изнанка, в том виде, в котором она представляла ее окружающим, оказывалась тоже очаровательно чистой. После всего, что с ней случилось, она выглядела так, словно с ней ничего не случилось. Для него все было двусторонним, две стороны любого воспоминания: то, как оно было, и то, как оно смотрится сейчас. Но в устах Доун все до сих пор оставалось таким, каким было когда-то. После трагического поворота их жизни она сумела в последний год снова вернуться к самой себе и сделала это, просто перестав думать о каких-то вещах. При этом вернулась она не к той Доун, что сделала себе подтяжку, отчаянно пыталась быть храброй, попадала в нервную клинику, принимала решение изменить свою жизнь, а к той Доун, что жила на Хилсайд-роуд, Элизабет, Нью-Джерси. В ее мозгу появилась калитка, психологически смоделированная крепкая калитка, сквозь которую не могло просочиться ничто, причиняющее боль. Заперев эту калитку, она полностью обезопасилась. Все это были какие-то чудеса, или, во всяком случае, он так думал, пока не узнал, что калитка имеет имя. И называется Уильям Оркатт Третий.
Если вы почему-то расстались с ней еще в сороковых, то смотрите, вот она перед вами: Мэри Доун Дуайр, проживающая в районе Эломора, город Элизабет, энергичная ирландская девушка из благополучной рабочей семьи усердных прихожан образцовой католической церкви Святой Женевьевы, многими милями отделенной от церкви в порту, где ее отец, а потом и братья в детстве прислуживали у алтаря. Еще раз к ней вернулось то мощное обаяние, которое пробуждало интерес к ней, двадцатилетней, что бы она ни говорила, и давало возможность затрагивать внутренние струны вашей души — качество, редкое у девушек, которые сумели победить в Атлантик-Сити. А ей это было дано, она умела обнажить во взрослых что-то детское и достигала этого одним лишь неподдельным оживлением, освещавшим ее пугающе безупречное личико в форме сердечка. Ее ослепительная наружность, пожалуй, даже отпугивала, но это чувство исчезало, стоило ей открыть рот и обнаружить, что она мало чем отличается от нормальных обычных людей. Обнаружив, что она вовсе не богиня и ничуть не старается ею выглядеть — обнаружив, что она с ног до головы безыскусна, — вы с новой силой пленялись блеском этих каштановых волос, смелым очерком лица маленькой — чуть больше кошачьей — головки и огромными светлыми глазами, почти неправдоподобно внимательными и беззащитными. Глядя в ее глаза, вы ни за что не поверили бы, что эта девушка со временем превратится в активную деловую женщину, упорно добивающуюся доходности своей скотоводческой фермы. Ни в коей степени не хрупкая, внешне она всегда оставалась хрупкой и утонченной, и это странное несоответствие вызывало в душе Шведа особую нежность. Его волновало сочетание ее подлинной силы (былой силы) с внешней слабостью и податливостью, навязанными ей особенностями ее красоты и продолжавшими воздействовать на него, мужа, долгое время после того, как семейная жизнь вроде должна была бы развеять эти чары.