– Урргх, уррарг! – сказал он, прочищая горло. – Насколько?
– Наверное, самую большую в истории фирмы. Я, видите ли, очистил одну из самых больших клетей в хранилище. Спустил слитки через шахту в туннель подземки, проходящий ниже. Штабель, что там остался, внутри пуст. Половина всего, что мы забрали, уже в Европе. Другая половина погружена на готовый к вылету самолет, который я завтра утром поведу в Бразилию.
Мистер Эдгар был сообразителен: услышав это, он сразу же понял, что я намерен его убить. И с прискорбием должен признать, он был мужествен: начиная с этого момента он не выказал ни робости, ни испуга.
– Кем приходились вам те двое? – спросил он.
Так что, как видишь, он все знал. Это он был убийцей.
– Это были мои родители, – сказал я, выйдя наконец из оцепенения, но лишь затем, чтобы ощутить горе.
– Я убил вашу мать и вашего отца?
– Да.
– Мне очень жаль.
– Мне тоже.
– И так много времени вам потребовалось, чтобы это выяснить?
– Так много.
– А теперь вы пришли меня убить.
– Именно.
Он на какое-то мгновение задумался, и я ему не мешал – потому, вероятно, что по каким-то признакам понимал: думает он уже не о том, как бы выкрутиться.
– Молодой человек, – сказал он, – это было худшее, что я когда-либо сделал. Это непростительно. В более поздние годы, да, только в более поздние, это причинило мне много горя. Вы не обязаны мне верить. Кем бы я ни был, я знаю, что хорошо, знаю, что плохо, и знаю, что я совершил. – Он усмехнулся. – Приступайте. Надеюсь, это вас утешит, хотя после того, что я сделал с вами так много лет назад, я в этом сомневаюсь.
После этих слов мне не хотелось его убивать. К тому же убийство беспомощного – это самое ужасное, что только можно сделать. Всю жизнь я верил, что надлежит заступаться за беззащитных и невинных, любить в человеке того ребенка, каким когда-то он был.
А здесь передо мной сидел в инвалидном кресле старик, с голосом, не способным позвать на помощь, и телом, не способным двигаться. Я понимал, что если убью его, то умрет по меньшей мере и половина меня самого, а значит, он таким образом сможет наконец завершить то, чего не сделал в 1914 году, – убить мою семью подчистую. И я подумал, что мои родители этого бы не хотели. Ясно было, что все, чего они хотели, это видеть меня счастливым, целым и невредимым, и что это было их самым сокровенным желанием, их последней волей.
Но потом я вспомнил о матери с отцом, лежавших в луже крови, и о себе, прикорнувшем между ними и пытавшемся вернуть их к жизни. И подумал, что сам я мало что во всем этом значу.
После чего я сделал самое трудное в своей жизни. Я убил его – и тем самым убил лучшую часть себя самого. Но я хотел принести себя в жертву любви. Это была именно любовь, и я следовал туда, куда она увлекала.
– Вы вряд ли что-то почувствуете, – сказал я и молниеносным движением ударил его в основание черепа тяжелым пресс-папье.
Он еще не был мертв, просто потерял сознание. Тогда я уперся левой рукой ему в лопатки, правой обхватил его подбородок и сломал ему шею. С детством моим было покончено, круг замкнулся.
Направляясь на запад, к мостам, я начал испытывать сожаление из-за того, что мой план подразумевал обвинение Дики Пайнхэнда. Так что вместо того, чтобы снова пересечь в его машине мост Трогз-Нек и незаметно вернуть ее в гараж, я поехал дальше. Поначалу я думал, что неплохо будет позабавиться, наблюдая за тем, как он будет отмазываться от обвинения в убийстве, но потом до меня дошло, что если ему это не удастся, то он отправится на электрический стул. Ты не станешь отправлять кого-то на электрический стул лишь потому, что он недостойный человек, потому, что он тебя мучил и пытался похоронить заживо среди придурков из золотохранилища. Захочешь, но не станешь. Поскольку он был дома и не располагал алиби, мне надо было совершить нечто такое, дабы власти удостоверились, что его «МГ» был угнан и что угонщиком был никак не он сам, а кто-то другой. То, что я сделал с его автомобилем, было несколько рискованно, но все же намного проще, чем найти место для парковки в верхней части Ист-Сайда.
Я не хотел, чтобы полицейские пострадали, но знал, что мне надо вывести их автомобиль из строя, так что я какое-то время следовал за ним, ожидая, когда смогу атаковать его под должным углом, хотя в юркой спортивной машине нетрудно было быстро сманеврировать и занять требуемую позицию. Геометрия подобного предприятия очень похожа на геометрию собачьего боя – но проще, потому что в ней задействованы только два измерения.
Через полчаса они что-то заподозрили и остановились рядом с грузовиком санитарного департамента, просигналив мне подъехать ближе. Я видел, что правые дверцы их машины почти касаются мусоровоза. Мне надо было лишь сделать петлю и ударить по ним точно слева. Понимая, что это надо исполнить очень быстро, я врубил двигатель на полную мощность, слегка заехал на противоположный тротуар, сокрушив там несколько ларьков, и вонзился капотом в их левые дверцы.
Я не хотел их ранить, я лишь хотел их ошеломить и запереть внутри машины. Поэтому, чтобы уменьшить скорость, которой хватило бы, чтобы проломить их машину и убить их, я ударил по тормозам и включил заднюю скорость.
Какой был скрежет! Но скорость, с которой я несся к ним, в то время как задние мои колеса визжали и дымились, была идеальной, и я хрустко вмял их дверцы, так что открыть их стало невозможно.
Полицейские и впрямь были ошеломлены. Я подбежал к их машине, прижался лицом к ветровому стеклу и крикнул:
– Вы в порядке? С вами ничего не случилось? Что вы сделали с моей машиной? Посмотрите, что вы натворили с моей машиной!
Что могли они сделать? Невозможно пристрелить кого-то за то, что он плохой водитель, по крайней мере, не прямо на месте.
Они пытались выбраться, чтобы просто сохранить лицо, потому что знали: в противном случае им придется ждать пожарных. Между тем я удостоверился, что они никогда не забудут, как я выгляжу, а значит, будут знать различие между мной и Дики Пайнхэндом, который походил… ну, на свечку от геморроя. Я сказал им, чтобы они оставались на месте, а я схожу за помощью. Я сказал им: «Ждите здесь, я позову полицию!» А потом спокойно остановил такси и попросил водителя направиться в верхнюю часть города. Через несколько кварталов я велел ему повернуть направо и подъехать к Центральному парку, откуда он со скоростью молнии помчался в центр и высадил меня на Центральном вокзале, где я сел на пригородный поезд, сделал пересадку на Таймс-сквер и, наконец, сел на автобус, шедший в Нью-Джерси.
Автобус останавливался чуть ли не в каждом городке Нью-Джерси, последние пять миль мне пришлось пройти пешком, и к Музею аэропланов я подошел как раз перед рассветом. Я понимал, что перед вылетом мне необходим отдых, и подавил естественный позыв счесть это промедлением. Мне не надо было следовать какому-либо расписанию, и я ни от кого не спасался бегством. Да и пора стала вдруг чудесной, как в июне, когда кусты, зимой бывшие сущими скелетами, радуют и удивляют не одной только листвой, но и цветами.
Никто не знал, где я был или что я сделал, и никто не мог этого знать. Даже если бы фирма или полиция связали бы все вместе в то же утро, это вряд ли что-нибудь означало. В Музее аэропланов меня, скорее всего, никто бы не потревожил, оставайся я там хоть целый год.
Показавшееся из-за горизонта солнце высветило самолет, пребывавший внутри коровника в неподвижности и готовности все предшествующие часы, наполненные безумной суетой. Бензин в его баке был абсолютно чист, двигатель был смазан, а все распорки и элероны оставались такими же прочными, как в последний раз, когда я их видел.
Я принял душ и побрился, леденя себе лицо обильной ментоловой пеной; перед этим я чистил зубы – как леди Макбет – по меньшей мере минут десять, пять раз набирая на щетку зубной порошок с необычайно высоким содержанием мяты. Вместо того чтобы позавтракать, я выпил кварту ледяной воды. Исхудавший, очищенный, утомленный, я пренебрег одеванием, взял новый отрез брезента и направился в центр летного поля.
Ворота были закрыты, да к ним и так никто не приближался ближе чем на полмили, и я находился посреди семидесяти акров земли, густо поросшей полевыми цветами, в полной мере освещенными солнцем, струившим свои лучи сквозь эфир прозрачного неба. Я расстелил брезент и улегся. Никогда в жизни не лежал я под солнцем без единого клочка одежды, но тогда это было так, словно мне это было приказано, словно у меня не было выбора.
Утренний воздух был прохладен, и я натянул на себя брезент, как покрывало. Позже, в разгар дня, стало так жарко, что я исходил потом, и его капельки сияли на коже, прежде чем испариться. Но затем я как следует выспался. Надел свои шорты цвета хаки, вышел за ворота, спустился по дороге и направился к реке. Было это в один из рабочих дней сентября, в самой сельской части Нью-Джерси. Я нигде не встретил ни души, и это одарило меня великолепным чувством покоя.