— Кар дла, Пай? В так тал погора ош хот сигать тенна. Бернадетт уныло перевела:
— Он говорит: «Как дела, Пайт? В такую теплую погоду очень хочется сыграть в теннис».
— Скоро ты отсюда выйдешь, — сказал Пайт и изобразил подачу воображаемого мяча.
— Аксе?
— Он спрашивает, как там все.
— Неплохо. Зима очень затянулась.
— Ак ти сам? Деди? Вечи у Федди?
— Анджела тоже хочет тебя повидать, — ответил Пайт громко, словно вслед отъезжающей машине. — Встречи у Фредди Торна уже не те. А дети растут.
Он чувствовал, что говорит не то, но сказать было все равно нечего. Глаза Джона Онга с каждой минутой тускнели, руки, похожие на клешни насекомого, с выпирающими костями, теребили принесенный женой журнал. Потом он надолго закашлялся, словно пытался выдрать глубоко укоренившееся растение. Пайт отвернулся и увидел на краю пустой ванночки малиновку. Он догадался, что для общения с ним Джон с трудом выпрыгнул из топи лекарственного забытья и быстро погружается в нее снова. Его лицо оставалось осмысленным еще минуту, а потом он что-то неразборчиво забормотал, перешел на корейский. Он посмотрел на Бернадетт, ожидая, что она переведет, но она пожала плечами и подмигнула Пайту.
— Я знаю всего несколько фраз. Он иногда принимает меня за свою сестру.
Пайт встал, чтобы уйти, но она взмолилась:
— Не уходи!
Пришлось промучаться еще четверть часа, слушая, как Бернадетт звенит чем-то у себя на коленях, и наблюдая, как Джон, забыв про гостя, листает «Сайнтифик Американ» в обратную сторону, нетерпеливо разыскивая нечто, чего там заведомо не могло быть. По коридору бесшумно сновали сестры, врачи громко с ними заигрывали. На полу рядом с батарей стояли огромные вазы с цветами, и Пайт от нечего делать гадал, кто их прислал: Макнамара, Раек? Облачко погасило яблоню за окном, с ее ветвей посыпался на землю дождь лепестков, словно раньше они держались на клею солнечного света. Палата начала остывать. Пайт снова встал, взял бессильные пальцы больного в свои и сказал слишком громко, слишком шутливо:
— Увидимся на корте.
Размытые обезболивающим глаза, видевшие некогда хаос частиц, составляющих материю, потянули Пайта в омут всеведения, где смерть благообразна, ибо не обрушивается на землю, как метеор, а так же естественна, как рождение, брак, почта в ящике.
Бернадетт проводила его по сверкающему коридору до выхода. Ветер выхватил из ее прически прядь и бросил ей на глаза; солнце, отражаясь от стекла теплицы, заставляло жмуриться. Ее крестик блестел. Пайт почувствовал, что его влечет к этому плоскогрудому телу, широким плечам и бедрам; она слишком долго не имела опоры. Она подошла ближе, словно с намерением что-то спросить, поправила черную прядь пальцами с обгрызенными ногтями, еще больше прищурилась от ветра — все это с виноватым видом, словно стесняясь своего желания жить. Ее улыбка была безрадостной гримасой.
— Иногда случаются чудеса, — сказал ей Пайт.
— Он не верит в чудо, — ответила она не задумываясь, как будто его слова, удивившие его самого, были всего лишь напоминанием о бесполезных таблетках, которыми она пичкает умирающего.
Посещение безнадежного больного показало Пайту, как много у него времени, как он свободен им пользоваться. Он полюбил гулять по пляжу. В апреле залив непрерывно изменялся. Иногда в прилив, пенясь под белым солнцем, мощные волны синее вольфрамовой стали строили песчаные замки, забрасывали палки и мусор далеко в дюны, оставляли там заводи. Потом, в отлив, в мелеющих лужицах отражался розовый, алый, зеленый закат. Море было то багровым, то — под теплым дождем — грязным, никаким. Барашки, прибегавшие от самого горизонта, теряли у отмели и силу, и вид. Пайт нагибался за ракушками и пытался заглядывать в их отверстия, разглядеть проживающих внутри невероятных существ. Кусочки древесины, отполированные, как галька, железки, мумифицированные оранжевой ржавчиной, глубокие вмятины от конских копыт, следы собачьих лап, мелкие отпечатки человеческих стоп (босых женских, с узкой перемычкой между пяткой и пальцами, обутых мужских мужчина к тому же чертил на песке палкой), волнистые линии, оставленные моллюсками, плохо различимые, словно контуры на фотографии, слишком долго проявлявшейся в приливном сосуде, безупречный кружок, который очертила вокруг себя утопленная пляжная травинка — все, любая мелочь, казалось Пайту достойным внимания. Пляж был, как сон, постоянно возрождающийся, каждый раз новый. Однажды, под конец сумрачного дня, когда на западе в облаках засеребрился просвет, он вышел из машины на пустой стоянке и услышал ровный, певучий рокот. Море было, впрочем, тихим, как пруд, зеленым, почти зацветшим. Пройдя по следам отхлынувших в отлив вод, Пайт заметил, вернее, поставил диагноз — ибо рокот был симптомом его душевного состояния: высокие волны разбивались о песчаную отмель в полумили от берега, и звук, рождающийся там, преодолевал это расстояние, проносясь над погруженной в транс морской поверхностью, как над натянутым барабаном. Это явление, рождающее энергию, равную той, что озаряет светом города, мог наблюдать он один. То была нота, звучавшая в нем самом с самого рождения и вырвавшаяся наружу только теперь. Воздух был в тот день теплым, с запахом пепла.
От одиночества он был готов видеть компанию в скользящих вдали волнах; далекие брызги пены он воспринимал, как приветственные взмахи дружеских рук. В мире оказалось больше платонического, чем он предполагал. Ему больше не хватало дружбы, чем собственно друзей; вспоминая Фокси, он ностальгировал по самому адюльтеру — приключению, ухищрениям обмана, натянутости скрытых струн, свежим пейзажам, открывавшимся тогда его душе.
Иногда, возвращаясь на стоянку прямо через дюны, он видел дом Уитменов на поросшем травой холме с глиняными заплатами. Но дом его не видел. Окна, из которых он некогда восторженно выглядывал, стали слепыми бельмами. Однажды, проезжая мимо дома Робинсонов, он подумал: хорошо, что они с Анджелой не купили этот дом, потому что он не приносит счастья; потом сообразил, что несчастье все равно его настигло. От одиночества он становился рассеянным, В городе, на улице Милосердия, он приметил новую женщину: гордая гибкая поступь — свидетельство образованности, свободы от крестьянской сутулости, широкий размах рук, нахальная попка, ровные ножки. Пайт забежал вперед, чтобы увидеть, прежде чем она скроется в банке, какова она с лица, и обнаружил, что это Анджела. Она распустила волосы и надела новый плащ — утешительный приз от родителей.
Как странно она себя вела, ревнуя его к сновидениям, обвиняя в том, что ему ничего не стоит увидеть сон! Потому, должно быть, что теперь он засыпал, приняв как снотворное джин, сны запоминались реже, превращаясь в неясные видения смятения, хромоты, возведения конструкций, склонных рушиться. Иногда он был мальчишкой, своим отцом в детстве, шагающим рядом с отцом, то есть своим дедом — человеком без лица, которого он никогда не видел, одним из сотен плотников, приехавших из Голландии на мебельные фабрики Гранд-Рапидз. Огромные мозоли на его руках пугали мальчишку. Иногда он присутствовал на похоронах Джона Онга. Внезапно гроб открывался, и оттуда вываливалось пыльное насекомое — стыдящийся своего вида Джон. Такие сны Пайт смывал вместе с мерзким вкусом во рту, когда просыпался еще до рассвета, мочился, пил воду и давал себе слово отказаться от джина перед сном. Было и два сна неотчетливее. В одном, он и его сын — Рут и Нэнси одновременно, но при этом мальчик — шли в метель с баскетбольной площадки к его первому дому. Между площадкой и отцовскими теплицами была редкая роща из каштанов и вишен, на которые мальчишки лазили по вечерам; однажды на Хэллоуин оттуда был устроен опустошительный набег на теплицы, приведший к полицейскому расследованию и кулачным боям между Пайтом и остальной стаей на протяжении всего ноября. В его сне дело происходило зимой. Среди редких стволов завывал мерзкий ветер, тропинка, присыпанная снегом, была ледяной, и Пашу приходилось вести своего ребенка за руку, чтобы тот не шлепнулся. Сам он пропахивал глубокий снег рядом с тропинкой: совместное падение было бы смертельным. Они достигли аллеи, перешли ее и увидели бабушку Пайта, дожидающуюся их во дворе, перед темными теплицами. Она был сгорбленная, испуганная, вокруг нее почему-то не было снега, словно ее защищали невидимые глазу стены. На ней было легкое платье и вытертый черный жакет, не застегнутый на пуговицы. Пайт гадал во сне, давно ли она их поджидает, благодарил Бога за то, что они удачно дошли, предвкушал, как окажется с ней рядом, на зеленой траве, которую видел очень четко, различая каждый стебель. Проснувшись, он удивился, почему ему вообще приснилась бабка, умершая от пневмонии, когда ему было девять лет: он даже не сумел тогда ее пожалеть. Она почти не говорила по-английски, была помешана на чистоте в доме и старалась не пускать Пайта и Юпа не только в парадную гостиную, но и во все комнаты первого этажа, за исключением кухни.