Пантомима — жанр, по-видимому, утративший популярность, как и бывшие некогда в моде «живые картины». Между тем искусство выражения мысли через жест, мимику, взгляд, требующее известной взыскательности и точности, достигаемых дисциплиной и упорными тренировками, это искусство как-то особенно сродни рассматриваемому нами предмету. Когда смутный намек, движение глаз, щелчок пальцами или вибрация кончика языка, проводимого по губам, служат знаком для посвященного. Порывшись в памяти, читатель мог бы наверняка припомнить какого-нибудь глухонемого, настоящего или играющего роль…
Сюжет пантомимы оказался, в некотором смысле, пророческим для создателя этого спектакля — Всеволода Эмильевича Мейерхольда. Таково уж свойство литературных сюжетов эпохи символизма (пьеса была сочинена модным тогда австрийским автором Артуром Шницлером): они ли воздействовали на своих авторов, авторы ли строили свою жизнь, как произведение искусства?
Коломбина любит Пьеро, но выходит замуж за Арлекина. Накануне свадьбы любовники сговариваются вместе покончить с собой, но Пьеро выпивает яд первым, а Коломбина не может этого сделать и убегает. На свадебном пиру в окне мелькает силуэт мертвого Пьеро, его возлюбленная устремляется к нему. Ревнивый Арлекин запирает все двери. Коломбина остается наедине с мертвецом и в ужасе выпивает яд.
Не так ли Мейерхольд предпочел отвернуться от задушенного большевиками эстетизма «серебряного века», из которого вышел, но и революционный брак его с Троцким и прочим «пролеткультом» завершился гибелью народного артиста республики в подвалах Лубянки?
Впрочем, читатель и сам может предложить любое другое истолкование и пристроить аллегорию к иным обстоятельствам.
Музыку к пантомиме писал венгр Энре Донаньи, а костюмы и декорации исполнил Николай Николаевич Сапунов. О художнике надо подробнее.
Сапунов — москвич, как по происхождению (его батюшка владел свечным заводиком на Шаболовке), так и по живописи — широкой, свободной, не задерживающейся на мелочах отделки, казалось бы, непрочной (он слабо грунтовал холсты, маслу предпочитал темперу, под которой проступала сетка переплетающихся нитей) — живописи, в сущности, эскизной, тем и покоряющей, захватывающей своей недосказанностью, подразумеваемостью. Сапуновские «карусели» и натюрморты (он писал всегда только мертвую природу, бумажные цветы) — это одно из ярчайших выражений той забубенной русской тоски, которая заставляет мыкаться несчастную душу нашего народа между монастырем и будуаром (по образному выражению гонителя Ахматовой товарища Жданова).
В 1906 году Мейерхольд пригласил Сапунова писать декорации и рисовать костюмы к постановке «Балаганчика» А. А. Блока, поэта, тогда еще только начинавшего выходить на широкую публику. Постановка была в театре Комиссаржевской на Офицерской улице. Вера Федоровна переживала недолгий творческий роман с Мейерхольдом, искала, как тогда выражались, новых форм, нового слова. И вот привлекла режиссера-новатора. Музыку писал композитор Михаил Алексеевич Кузмин.
Поскольку надо же когда-то начать о Кузмине, вот здесь и начнем. Тем более, что «Дом интермедий» был его детищем.
Кузмин родился 6 (18) октября 1872 года. Упорно омолаживая себя на три года, он добился того, что в энциклопедиях и даже на надгробной плите значится: 1875, но поэт и переводчик Г. Г. Шмаков, занявшийся творчеством Кузмина еще в 1960-е годы, когда о нем помнили только «шабли во льду, поджаренную булку» (и то немногие), установил точную дату, не поленившись заглянуть в церковные метрические книги.
Кузминоведением, разумеется, занимаются далеко не только гомофилы; встречаются и мужененавистницы и даже, что называется, «натуралы», но Шмаков, наверное, ощущал личный интерес. Ни в каком диссидентстве он, кажется, не замечался. Однако в брежневские времена можно было выехать за границу не только на казенный счет, по просьбе КГБ, но и женившись, например, на француженке. Так Геннадий Григорьевич и сделал. Прожил после этого сравнительно недолго, скончавшись от той же болезни, что Мишель Фуко, Рудольф Нуреев и Фреди Меркьюри, войдя, таким образом, в своего рода элитный клуб…
Начало октября — «Весы», зодиакальный знак людей творческих и обаятельных. Любопытно, что первые произведения Кузмина, заставившие говорить о появлении в русской литературе нового великого поэта, появились именно в «Весах» — журнале, издававшемся в Москве поэтом Брюсовым (то есть, он был редактором, а издателем Поляков). Это все тот же 1906 год — звездный для Кузмина. В июле напечатаны «Александрийские песни», в ноябре — повесть «Крылья».
Кузминоведы обижаются, что предмет их изучения недооценивают, видя в Кузмине лишь певца «прекрасной ясности» (да так ли уж это мало, помилуйте? Что, как не ясность, признак гения?) и «любви ночей, то нежащих, то душных» (а это уж, позвольте-с, не отнять! После Пушкина у нас никто так о любви не писал).
Отчего же хриплый голос
Стал прозрачным и любимым,
Будто флейта заиграла
Из-за толстого стекла.
Отчего же эта нежность
Щеки серые покрыла,
Словно в сердце заключенной
Оставаться не могла?
За тридцать лет после первой публикации он насочинял изрядно, и многое вовсе не так уж хорошо. Есть вещи маловразумительные и просто обычная литературная поденщина, поскольку жил он тем, что печатался. Некоторые его стихи бесспорно гениальны. Возможно, кое-что, кажущееся читателю идущим из самого нутра, было не совсем уж так непосредственно, а скорее, от общей культуры, редкой образованности. Он уверял не без лукавства, что хорошо разбирается всего лишь в трех предметах: гностицизме, музыке от Баха до Моцарта и флорентийском кватроченто (признайся честно, читатель, сколько слов ты мог бы сказать по каждой из этих тем?). Впрочем, вот пример попроще:
Я знаю, я буду убит
Весною на талом снеге…
Как путник усталый спит
Согревшись в теплом ночлеге…
Ну-ка, дорогой читатель, откуда цитата? Наверное, для того, чтобы писать так: одним словом, эхом рифмы приводить в движение прозрачно-голубые айсберги культурных мифов, надо было сначала долго учиться, а потом уж писать стихи. На вдохновении тут не уедешь, надо разбираться в тезисах и артисах, знать, что такое аллитерация, чтобы написать:
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
Кузмин начал печататься в том возрасте, до которого не дожили Лермонтов, Китс, Лотреамон — в 32 года, но зато написал свою лучшую поэму «Форель разбивает лед» — в пятидесятишестилетнем возрасте. По поэтическому долгожительству его можно сравнить разве что с Микеланджело. Да и муза обоих поэтов имеет все признаки цветущего юноши.
В последние годы о Кузмине написано предостаточно. Издают, чуть не массовыми тиражами, его сочинения. Правда, сам он считал себя, прежде всего, композитором (как Эрнст-Теодор-Амадей Гофман), а вот музыка-то его до сих пор совершенно неизвестна.
О том, что происходило с ним в первые тридцать четыре года жизни, мы знаем лишь из его собственного произведения, названного по-французски «Histoire edifiante de mes commensements», то есть, «Поучительная история моих начинаний». Эти записки Кузмин сочинил для своих друзей-«гафизитов» все в том же 1906 году.
Кое-что кузминоведам удалось уточнить и дополнить. Некоторые сомневались, в самом ли деле в роду поэта был, как он уверял, знакомец Вольтера, актер Жан Офрень, приезжавший в Россию в труппе Французского театра во времена Екатерины II. Да, так оно и было: Надежда Дмитриевна, мать поэта, в девичестве Федорова — дочь инспектора петербургской театральной школы, женатого на дочери Офреня. По словам Кузмина, «упрямая и в любви и в непонимании чего-нибудь», мать играла в его жизни (как часто бывает у таких людей) более значительную роль, чем отец. Умерла она в 1904 году. Лишь после этого Кузмин стал пионером мужской любви в русской литературе.
Михаилу Алексеевичу было 14 лет, когда умер его отец, вряд ли они могли быть близки. Их принимали за дедушку с внучком. Алексей Алексеевич — сверстник Наташи Гончаровой и Дантеса: родился в 1812 году. Жена его была младше на 22 года. По словам Кузмина, отец его в молодости «был очень красив красотою южного и западного человека, был моряком, потом служил по выборам, вел, говорят, бурную жизнь и к старости был человек с капризным, избалованным, тяжелым и деспотическим характером».
К моменту рождения Миши (а потом родился еще один младший братик, вскоре умерший) шестидесятилетний Алексей Алексеевич служил в Ярославском окружном суде, но вскоре перешел в Саратовскую судебную палату, вследствие чего детские воспоминания Кузмина связаны с саратовскими степями, волжскими далями, к которым, однако, мальчик остался вполне равнодушен. Многим предполагаемым читателям этой книги может показаться близким такое признание Кузмина: «У меня все были подруги, а не товарищи, и я любил играть в куклы, в театр, читать или разыгрывать легкое попурри старых итальянских пьес».