ученость выше возраста и твердость нрава выше учености. Он был, по словам Григория Богослова, ритором между риторами еще до кафедры софиста, философом между философами еще до выслушания философских положений, а что всего важнее – иереем для христиан еще до священства. [10] Тогдашний архиепископ Кесарийский Дианий также показывал предпочтительное расположение к Василию. В Кесарии же Каппадокийской положил начало своему научному образованию и свт. Григорий Богослов. Во вновь поступившем в школу товарище Григорий скоро заметил, по его собственному выражению, отрешение от мира и пребывание с Богом, и это побудило его предпочесть Василия всем другим товарищам. Из Кесарии, увлекаемый жаждою познаний, Василий отправился в Константинополь, потому что Византия также славилась совершеннейшими софистами и философами, и при естественной своей даровитости в короткое время собрал у них все отличнейшее. Здесь одним из учителей Василия был ритор Ливаний, [11] который любил своего ученика самой живейшей любовью. Но Афины, отечество Платона и Демосфена, были в это время самой высшей обителью наук, куда стекались ревнители учености со всех концов империи. В эту эпоху, граничившую с эпохой упадка наук и искусств, умирающий эллинизм напрягал все последние свои силы; здешние софисты всеми приемами своего красноречия старались привлекать к себе юношество, со всем усилием раскрывали изящество древних произведений поэзии и высокое значение философии, придавали глубокий нравственный смысл самым безнравственным мифам. В Афинском училище некоторые с особенной ревностью занимались софистикой, имея в виду главным образом борьбу с христианством. При всем этом в это лучшее училище словесности, хотя и языческое, стекались дети и христианских родителей, подобно тому как некогда русские православного исповедания отдавали детей своих в коллегии иезуитов; в Афины стремился и Василий, но с целью принести плоды образования в жертву евангельскому учению. Здесь уже ожидал Василия кесарийский приятель и готовил ему доказательство истинной дружбы. Ждали здесь Василия и многие другие, и притом с обширными и великими надеждами; имя его еще до прибытия повторялось в устах многих. Но нужна была вся предупредительность Григория, чтобы удовольствие видеть себя предметом общего расположения не было отравлено Василию некоторыми странными обрядами, которых держалось тогда Афинское училище и которые сами собой напоминают знающим множество дурачеств в средневековой жизни университетов европейских. Всякий новопоступающий подвергался этим унизительным обрядам и невольно делался посмешищем при первой неосторожности. Для Василия, искавшего одной истины и постоянно благоговейного, это было бы нестерпимо, и, может быть, он лучше решился бы отказаться от намерения быть афинским студентом, нежели сделаться предметом глупых шалостей, какие дозволяли себе афинские юноши. Пример этих шалостей свт. Григорий указывает в грубом приеме всякого, кто только являлся в Афины для обучения. Ученики софистов, не только незнатного рода и имени, но и благородные, получившие уже известность, в торжественном сопровождении отводили новоприбывшего через площадь в баню, а подходя к ней, поднимали громкий крик и начинали плясать как исступленные; затем, после продолжительной пляски, заставляли новичка выломать двери в баню и только при этом условии давали новичку свободу и встречали его из бани как человека с ними равного и включенного в их братство. Зная дурные привычки своих товарищей, Григорий убедил обходиться с Василием уважительнее, и следствием сего было то, что почти он один из прибывших принят был без обычных дурачеств. Кроме сего, в Афинах были и такие из прежних знакомых и даже приятелей Василия, которые встретили его со злобною завистью. Так отзывается свт. Григорий о пришельцах из Армении: они вскоре по прибытии Василия вступили с ним в какой-то ученый спор, в котором твердо надеялись одержать над ним верх, и на первый раз желали представить его человеком, не понимающим самых простых истин. Не подозревая низости побуждений, сам Григорий сначала поддерживал сторону противников Василия и, придав им силу своим вмешательством, ввел в битву равные силы; но когда же заметил цель собеседования, то каким-то нечаянным изворотом дал возможность Василию одержать победу над своими соперниками. Василий понял, в чем дело, и, исполненный ревности, перестал поражать, по выражению Григория, отважных смельчаков своими силлогизмами не прежде, чем принудил их к совершенному бегству и решительно взял над ними верх. Эти два случая убедили Василия в преданности Григория, и они постепенно теснее и теснее соединялись между собою узами дружбы.
Но при всем видимом уважении, с каким встретила Василия большая часть афинских студентов, и несмотря на победу над завистниками, Афины сначала произвели на Василия неприятное впечатление. Когда, надеясь великого, вдруг получаем ожидаемое, тогда оно кажется нам ниже составленного мнения. Василий подвергся, говорит Григорий Богослов, именно этой человеческой немощи, сделался печален, стал скорбеть духом, готов был осуждать сам себя за приезд в Афины и называл Афины обманчивым блаженством. Приближенный друг поспешил внушить ему в этом состоянии раздумья и грусти, что ни о людях, ни об уроках учителей не должно судить по первым впечатлениям, напомнил ему о том, что как характер человека может быть изведан не вдруг, но только с продолжением времени и при обращении совершенно коротком, так и ученость познается не по немногим и не по маловажным опытам. Напоминание об этих простых истинах рассеяло большую часть скорби Василия; он успокоился и около четырех или пяти лет слушал уроки языческих учителей и афинских софистов, особенно Имерия и Проэресия. О занятиях Василия и успехах в науках Григорий выражается таким образом: «У него не отставали друг от друга и прилежание, и даровитость, от которых знания и искусства получают силу... Грамматика, риторика, астрономия, философия, по преимуществу нравственная, музыка, физика, медицина и естественная история были изучены им с такой основательностью, с какой другой не изучает и одного предмета; каждую изучал он до такого совершенства, как бы не учился ничему другому». [12]
Когда по прошествии некоторого времени, говорит Григорий Богослов, «открыли мы друг другу и желания свои, и предмет оных – любомудрие, тогда уже стали друг для друга все: и товарищи, и сотрапезники, и родные; одну имея цель, мы непрестанно возрастали в пламенной любви друг к другу. Оба мы домогались не того, чтобы которому из нас самому стать первым, но каким бы образом уступить первенство друг другу, потому что каждый из нас славу друга почитал собственною славою. Казалось, что одна душа в обоих поддерживает два тела. И хотя не заслуживают вероятия утверждающие, что все разлито во всем, однако же должно поверить нам, что мы были один в другом и один у другого. У обоих нас одно было упражнение – добродетель и одно усилие – до