– А как же, неужто не знаете... ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. «Окропиши мя иссо-пом... и очищуся...» На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища... С молитвы такая вкусная, освященная.
Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые лиловые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, – все ровными-ровными рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды – чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники – холстины, похожие на крылья чаек,.. – так мне напоминает былинные «бранные» столы и что-то близкое и родное мне...– рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно – квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен – благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.
Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: «подале, подале, за братию... богомольцы там, во второй палате». Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко – рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы – извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: «здесь, брат, не поговоришь... стро-го здесь!» За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: «да, строго здесь».
Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: «провинился, надо полагать». Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: «за трапезой у нас молчание полагается».
Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса – дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: «Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас». Старшие за столами ответствуют им – «аминь».
Трапеза начинается. Возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, – плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона «житие» дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.
Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: «в поте лица твоего будешь есть хлеб твой». Впервые чувствую я, забывший, проникновеннейшее моление: «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный... не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный... не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении...– и думаю: «как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!» И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: «кушай, милок... это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой... крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень». Тогда и я вкушал – и с каким же благоговением! – кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот «хлеб насущный», забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели – тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, «идейно», как я говорил тогда. «У нас мужички все больше», – помнились мне слова о. Антипы.
За нашим столом трапезуют богомольцы, больше простой народ, и даже нищая братия, и эта нищая братия ест из такой же миски и такой же ложкой, липовой, с благословляющей ручкой на стебельке, как и о. настоятель, блюститель трудового, святого Валаама. Старички-олончане, в заношенных сермягах, благолепно-старательно хлебают густую перловую похлебку и озираются. Кажется мне – не верят, что они равные здесь, – кажется, что боятся: а ну как скажут – «ступайте-ка отсюда, не вам тут место!» Нет, не скажут. Тощий монах ласково говорит им: «ешьте, братики, на здоровье, во славу Божию», – и еще подливает им похлебки. Они смотрят несмелыми глазами и крестятся. – Не часто, небось, приходится так обедать, – шепотом говорит питерский извозчик, показывая мне глазом на старичков, – бедный народ, эти олончане да карелы, рады – до чистого хлеба дорвались.
– В рай попали... – шепчутся старички и крестятся. – Уж так-то сытно да сладко... И слова никто не скажет.
Вижу других, таких же, с истомленными лицами, в заношенной одежде, робко взирающих, прислушивающихся к напевному голосу чтеца: «богатый в питиях и явствах пребывает, а о бедных и о душе забыва-ет...» Слушаю я, смотрю на нищую братию, и закипает в сердце. Думаю привычно, по-студенчески: «этого не знает Бебель... это тоже социализм, духовный только... приехал бы сюда, монахи наши могли бы внести поправки в его социальную систему...»
Миски меняются. За перловой похлебкой приносят мятый картофель с солеными грибами. Старички ужасаются: все несут! Ставят новую мису: щи с грибами, засыпанные кашей.
– Ешьте, братики, на здоровье... еще подолью, шепчет тощий монах, – поправьтесь на харчиках Преподобных Сергия и Германа. Они тоже были, как мы с вами, работнички... долю вашу знают.
Кажется, и конец трапезе. Нет, ставят еще прислужники: каша, с постным маслом.
– С маслицем никак... Го-споди-батюшка!.. да еще с духовитым! – изумляется старичок, принюхиваясь к ложке, – за что такая милость... да с елейным..!
И вот разносят на оловянных блюдах чудесную красную смородину, взращенную на валаамском камне великими трудами неведомого инока Григория.
– А это уж баловство-о...– говорит питерский извозчик, радуясь.
И старички ухмыляются, любуются на смородину, как дети на конфетку, пошевеливают несмело пальцем: да уж есть ли. Посматривают на квас в чаше и робко спрашивают монаха: кваску-то можно?
– Да сколько охотки будет, – говорит монах, зачерпывает ковшом и подает.
– У-у, ква-сок... дю-же хорош квасок...– говорит, задыхаясь, старичок, передавая другому ковшик. – Знатный квасок... забыли, когда и пили такой квасок...
Трапеза заканчивается пением благодарения «за брашно». О. настоятель благословляет, братия чинно кланяется и отходит по келиям. Инок у иконостаса продолжает класть земные поклоны. Я спрашиваю знакомого монаха, почему инок не обедал, а молился.
– О. игумен так возвестил. А за провинность, смирение его испытует, в послушание ему и возвестил поклончики класть. За трапезой, у братии на виду. Это уж для смирения, такое послушание.
– Да за что же такое испытание, на всем народе?
Монах вздыхает.
– О. настоятель возвестил, для назидания всем. Вот, говорите – испытание, на всем народе... будто для стыда. В радость ему это, что на народе, будто покаяние принимают от него все. И никто не осудит. Наша воля у Господа.
Я выхожу из трапезной. Богомольцы идут вздремнуть. Кто отходит к решетке поглядеть на просторы Ладоги; кто спускается к пристани, посидеть в холодке, в ожидании часа, когда можно будет попить чайку, – раньше половины 3-го часа не полагается.
На пороге гостиницы о. Антипа встречает меня, раскинув руки, словно обнять хочет, – чудесный старичок, право.
– Ну что... посмотрели, как у нас трапезуют?.. понравилось?
– Чудесно, о. Антипа! И как трапезуют, и как поклончики отбивают...
– Ах вы, шутник, право...– смеется о. Антипа. – Смирение – путь во спасение.
– Знаете, о. Антипа...– говорю я, чувствуя, что не могу не сказать самого важного, что переполняет сердце, – я вам так благодарен, что возвестили мне послушание...
– Нет-нет...– остерегает о. Антипа, – недостоин я возвещать... это только о. игумен, по уставу. Да это я шутил, послушание-то... Понравилось – и слава Богу.
– Узнал у вас самое важное, самое глубокое... понял, как вкушают хлеб насущный... и что такое... вкушать!