— Машенька-а! Ау, а-у-у-у… А-у-у…
Дорогие мои, когда человек заплутает в лесу или запутает в своей жизни, то он вспоминает о Боге и зовет Его: «А-у-у-у». Подсознательно все мы знаем, все мы помним о том, как звать Всевышнего — имя его «АУМ»!
Возле подъезда двухэтажного дома стояла дубовая скамья. К вечеру сюда слетались почирикать старушки, как воробьи на прикормленное место. Вот и сейчас две товарки расклевывали теплый мякиш новостей:
— Ромка-то, паренек из семнадцатой, картины свои стал продавать! Слышите, Алевтина Александровна, утром пошла на базар, смотрю — толпа стоит. Протиснулась в середку, вижу — ба-атюшки, Ромка наш! Сидит на асфальте, как факир индийский! Сидит в позе «мотоса». Глаза прикрыл и молчит. И люди молчат. Картину Ромкину разглядывают. Только вот деньги что-то никто не достает. Да и про цену никто не спрашивает.
— И че, шибко хороша картина-т? Может, не зазря Ромку Рафаэлем кличут? — усмехнулась в юношеские усики Алевтина Александровна, маленькая, бойкая пенсионерка лет пятидесяти пяти.
— Знаете, сперва я пришла как-то в замешательство. Казалось, альтермотива тут одна: или нам пора на погост, или Ромке в психушку. Но, вот…
— В психушку, говоришь? Да, давно ему пора. А че, опять че ль запретное че намулевал, противозаконное? Не тяни, сказывай. Ты ведь учительша, все знаш-понимаш. Да и я как-то шла мимо магазина и видела, как он разговаривает все с кем-то. Хотя в замочной скважине окромя его никого и не было…
— Вы знаете, Алевтина Александровна, заумь какая-то… Да, но заумь-то — заумь, а вот, поди ж ты, — глаз не оторвать, дьявольщина какая-то! Я и уходила от картины, и снова возвращалась, и опять уходила в магазин, но сила неведомая вновь приводила мои ноги к ней…
— А че там, на картинке-т?
— А на картине, а на картине, Алевтина Александровна, — город… Радужный, мажорный, с голубиной душой… Навроде бы это наш город, Тутаев. А только не он это! Не наш. Собор Воскресенский… Легкий, прозрачный, и на картине прозрачность слегка дрожит, вся — голубая, золотая… Звонница в небе плавает в малиновых полутонах. И левобережье — кра-си-во-е! — будто бы наше. Только не наше. И вид такой, как откуда-то сверху. Как на водокачку поставить еще три водокачки, потом забраться на самый верх и посмотреть вниз… И крупнопанельных домов там нету. И современных зданий нет. И нашего моторного завода нету и в помине!
— И моторного не-е-ет? Как это — нет? Да ты что говоришь? Это как же? А где же мой сынок Гришаня вкалывать теперича будет? Да за это, знашь, да за это — и в тюрьму мало!
— Ой, Алевтина, там вместо нашего промотного завода — серебряный пруд стоит и выпускает не дизеля, а белых гусей-лебедей. А вокруг — рощи, перелески, парки, скверы изумрудные. В общем, не Тутаев это наш, а сады Едема.
— А Казанска церква?
— И Казанская, и Покровская на месте!
— Хи-хи, так это он, Таньк, наш город Романов-Борисоглебск в прошлом намулевал, до революции!
— Да нет же, говорю. Ты слушай! Вместо наших девятиэтажек и «хрущеб» другие дома стоят — инопланетные! Такие, ты знаешь, египетские пирамидки, только размерами с двухэтажный дом. Пирамидки изнутри светятся, радугой играют. А вокруг, а вокруг — сады цветут, фонтаны искрятся, птицы поют. От фонтанов даже у меня лицо увлажнилось… И запах парного молока идет от картины.
— Опамятуйся, Тьянсергевна, свят-свят, — перекрестилась Алевтина, — да где ж это видано, чтоб из картины брызги летели, чтоб из картины птицы пели и запахом пахло?..
— И деревья сандальные, фиговые и миртовые — и кругом ароматы распускают. И еще запах Черного моря, профсоюзного курорта и звезд… И детей там много-много, как тараканов на кухне. И взрослые-то — все, как дети, все веселые, смеются, по газонам и паркам скачут, подобно саранче.
— Этого с трезва не нарисуешь, — покачала головой собеседница.
— А сверху над этим разноцветным городом, над малиновым пением колоколов, над золотою дымкою реки Волги, над пшеничными полями, изумрудными лесами летит мальчик. Мальчонка, ну, ему лет 12–13 на вид, он, может, вовсе и не летит, а висит на чем-то. Крыльев-то у него на картине нету. Ты знаешь, обыкновенный мальчишка, щека в чернилах, в перештопанных штанах с пузырящимися коленками. Похожий очень на Петьку из четвертой квартиры. Босиком, локоточки в ссадинах, лоб в зеленке. И глядит сорванец на эти поля-леса, на волшебный город внизу широко распахнутыми глазами. И проплывает он по картине в неестественной позе — будто бы он залез на забор яблоки воровать в Катькином саду, а увидел вдруг такое, такое…
— Свят-свят-свят… Да-а, тут без конопли и мака явно не обошлося! Ну и че, купили картину-т?
— Картину-т, не… Ты же знаешь — у наших горожан поголовно очень среднее образование… Да и на кой она им? Я тут вот что подумала, Алевтина Александровна — а может, это будущее нашего города? А может, этот ненормальный уже побывал там, в нашем будущем, и захотел всем людям рассказать о том, что увидел? А может… Ох, стой, кажется, кто-то сюда идет! — вдруг встрепенулась Татьяна Сергеевна, и разговор двух сверстниц прервался.
Во двор морской походкой ввинчивался, как дым из трубы парохода, странный субъект. Он был плотен, невысок, легок. Черные бородка и усы украшали его горбоносое лицо. На голове был лихо сдвинут набок черный берет. Клок черных, как смоль, волос, похожий на перо, выбивался из-под берета. Незнакомец, насвистывая знакомую мелодию, направлялся прямо к двум чирикающим товаркам.
— А вот и я! — пропел он приятным баритоном.
«Это он из «Фауста» мелодию насвистывает, — про себя удивилась Татьяна Сергеевна. — Не к добру…»
— Мое почтение, благородные дамы! — театрально склонил голову бородач.
— Да это же Диомид Иосифович, художник из Питера! — толкнула плечом соседку Алевтина Александровна. — Дом-то евонный на той стороне. У Федоры с водокачки давече купил, ну помнишь, я тебе говорила — под дачу!..
— Дио-мид, художник? — переспросила Татьяна Сергеевна, нет, не помню…
— Можно просто Дима, голубушка. Давайте будем проще, без фамильярностей. Или — Дёма… Как вам будет угодно-с…
«Дема, Демонид», — промелькнуло у Татьяны Сергеевны, — и гость в берете немедленно отозвался: «Сатана там правит ба-ал, там правит бал…»
— А вас, Татьяна Сергеевна, как звать-величать? — склонился черноголовый.
— Тьянсергевна, — одеревенела бывшая учительница.
Саблезубые глаза чернобородого радостно сверкнули:
— Очч-ень, оччень р-рад! Весьма приятно-с! А вас, Алевтина Александровна, как по имени-отчеству?
— Алевтина…
— Какое прекрасное имя! А не подскажете ли, синички мои сизокрылые, не в этом ли теремочке в 17 квартире обитает мой юный друг Роман Восьмеркин по прозвищу Рафаэль?
— В семнадцатой келье и числится, — ожила Алевтина. — Только, малиновый ты наш, дома его счас нетути!
— Нехорош-шо-с-с, некрасиво-с обманывать столичных гостей. Нельзя же так, ласточки мои, ко всем без разбору, с подозрением! Я же не горланю, не бью стекла. И потом, у меня чувство верной ноты-с! Ваши шутки, мадам-с, могут закончиться для вас отнюдь не весело. Тем более, что мой друг Рафаэлло только что вернулся с рыночной площади! — гость отвесил реверанс и растворился в подъезде.
Подруги как-то сразу сникли и погасли. Неожиданный визит затемнил обстоятельства их беседы. Через четверть часа из подъезда донеслась знакомая мелодия из «Фауста», и перед ними вновь возник подозрительный субъект в черном берете.
— Мое почтение, мадам-с! Честь имею! — в левой руке он держал завернутую в мешковину картину. Товарки ее узнали сразу.
— Че, купить решил, сынок? Че молчишь-то, тебя, чай, спрашивают! — зло скривила губы Алевтина Александровна.
— Да как вам сказать… В некотором роде это моя картина. Моей кисти, моего усердного труда плод…
— Неужели Ромка отважился продать картину? — прошептала Татьяна Сергеевна. — Ведь это… Это — как душу… Значит, у нас не будет теперь никакого будущего… Как же мы теперь — без души, без будущего?.. И что теперь нам — вот так вечно по-колено в грязи и в нищете по-брови?..
— Искренне сожалею, — холодно поклонился гость, — но в этой стране все так живут. Живут же, и ничего… До свида…
Но тут Алевтина Александровна мертвой хваткой вцепилась в холст:
— Граблют! Убива-аю-ут! Спаси-ите! Мириция, мириция-а, карау-ул!..
— Ах, как горяча ваша кровь, сударыня! — отбросил старушку чернобородый. — Что ж ты, девица, вся дрожишь? Али не рада мне? Али дар мой не хорош? Так я вам компенсацию выдам от нашего ведомства за причиненное беспокойство! — гость вынул из безразмерного кармана брюк огромный пук пятитысячных купюр и подбросил его вверх. — До свидания, девочки-и… до скорого свида-а… — и гость растаял, растворился в дрожащем воздухе, как дым над трубой парохода.