В пять часов утра санитар обошел третью, восьмую и тринадцатую палаты, остальные пустовали... Кривошеев спал, и санитар насторожился, потому что в это время подследственный уже всегда бодрствовал. Его не пристегивали наручниками к кровати, как, положим, пациента из восьмой палаты, и он с четырех часов утра сидел, прислонившись к спинке кровати, – то ли медитировал, то ли... Одному Богу известно, что это за ритуал такой... Санитар пригляделся, и ему показалось, что Кривошеев дышит. Значит, просто спит. Это его успокоило. В дальнейшем расследование показало, что подними он тревогу немедленно – результат оказался бы аналогичным: Кривошеев был мертв уже час. Вскрытие ничего не обнаружило… Остановилось сердце. Абсолютно здоровое сердце вот так взяло – да и остановилось.
В половине седьмого, совершая обход второй раз, санитар поднял тревогу. Поздно, слишком поздно... Говорят, черты его лица расслабились, выражение его было совершенно спокойное, блаженно спокойное...
Мне так больно, будто я похоронил очень близкого для себя человека... Невозможность увидеть его лицо, услышать его голос рвет мне душу на части. Я просыпаюсь, обнимая подушку, мокрую от слез... А когда он приходит ко мне во сне – у меня носом идет кровь. Я размазываю ее по лицу и постели...
Я слышу голос его в своей памяти... Я вижу его во сне – и это все, что я имею.
Я пережил невероятную гамму чувств – от обожания до ненависти, я сходил с ума и обретал здравый смысл, испытывал восторг и нечеловеческий страх... Но теперь, когда его нет, я не чувствую ничего, кроме боли и отчаяния...
Иногда он казался мне мудрым и сильным – таким, каким я всегда представлял своего отца, – он мнился мне отцом, и я задыхался от любви и восторга... Но память, она язвительно напоминала его монолог о том, как дети, деревенские дети перед исходом кривошеевских из деревни были передушены с той самой досадой, с которой топят ненужных народившихся котят... И тогда...
Откуда мне взять силу и мужество вместить в себя все это?..
Он знал, что умрет, знал совершенно точно – и спокойно шел к этому, не испытывая страха, сомнения, отчаяния. Я думаю, он не просто знал – он сам это сделал... Сам остановил свое сердце. Он ждал своего часа – и этот час настал...
Мне больше нечего рассказать тебе, друг мой. Я закончил писать все это еще тогда, в том самом 1978 году, который перевернул всю мою жизнь... Когда я закончил, я понял – главное сделано. Теперь, когда я говорю тебе эти слова, я чувствую себя человеком, все уже сказавшим, но еще продолжающим говорить неслышные для других слова. Нет, не потому, что я хочу, чтоб ты их услышал, – скорее всего, я совсем не хочу этого. Я говорю для себя, от этого приходит блаженное ощущение исполненности задуманного...
Я окончательно потерял свое тело – я сохну от наркотиков, курева, бессонницы, постоянного нервного перевозбуждения. Посмотри на меня, скоро я подохну – я знаю, что скоро, не надо махать руками, делать сочувственные глаза, говорить утешительные слова... Знаешь, сейчас мне абсолютно наплевать, получится у тебя или нет, напишешь ты книгу или не напишешь.
Рукописи не горят, так ведь? Не горят… Подай мне сигарету, вон на окне пачка валяется… О, черт, последняя!.. Сообразишь пожрать чего-нибудь, пока я до киоска схожу, идет? (я молча киваю).
И вот еще что... (закуривает). Поищи ты этого полковника. Ну не мог он под землю провалиться, так ведь? Он знать может много больше моего... А я – я все сказал. Все, все, пошел за куревом...
Глупо, конечно... Но это были последние слова, которые я услышал из его уст...