Сейчас я ищу это место для уединения. Залитое светом почти полной луны, оно создаст идеальные условия для того, чтобы отпустить на волю мое сознание и подключиться к сознанию Антонио.
Но я промахнулся. В густой темени джунглей я потерял тропу — это был, скорее, лишь намек на тропу — и оказался значительно дальше, чем мне было нужно. Я пошел обратно, петляя между деревьями; мне показалось, что я опять проскочил мимо своего места: там были вроде бы знакомые деревья, я рванулся вперед и… увидел, что заблудился окончательно. Я стою и хохочу над идиотизмом положения. Я откашливаю свою злость. Я здесь не для того, чтобы слепо и неуклюже плутать, как ребенок, по знакомым местам, когда меня ждет такая важная задача этой ночью. Не для того я приехал в Перу, чтобы просто заблудиться. Словом, я плюнул на все и пошел в сторону реки. Ее берег будет ничуть не хуже.
Однако в воздухе появилось какое-то зловоние, похожее на запах гнилых плодов, более мускусное, более резкое, чем обычная тяжелая пряность жаркого и влажного тропического леса. Не отрывая глаз от земли, я осторожно переставляю ступни, стараюсь не застрять в переплетении лиан, которые, словно разбухшие вены, покрывают почву. Листья и ветви заступают мне дорогу, я отбрасываю их в сторону и ощущаю слизь на пальцах и на ладони. Я вглядываюсь в листья — они блестят от тягучей слизи, которую я вытираю о штанины.
Чем дальше я иду, тем глубже гниль. Все предметы ночью кажутся серыми: цвета жизни видны на Солнце, которое эту жизнь дает. Однако я умею видеть жизнь, населяющую джунгли, — я научился видеть тонкий свет, излучаемый живыми существами этих мест, когда мое сознание находится в таком состоянии, и этот свет слабеет — не из-за меня, я знаю, что вижу хорошо, — уходит сама жизнь, растения увядают, их плоть чахнет с каждым моим шагом.
Происходит какая-то страшная ошибка. Я останавливаюсь среди пустой тишины и ужасной неподвижности мертвого мира. Меня охватывает невольная дрожь, спазм сотрясает тело, словно электрический разряд, потому что мелодия, динамика, мелодинамика Амазонки вдруг прекратилась, без перехода, и звук — такой звук, говорят, слышен в пустом космическом пространстве — раздается в моих ушах, это тяжелые удары сердца и шум крови в артериях в промежутках между ударами. Насекомые и птицы смолкли мгновенно, и это не пауза ожидания, не тишина задержанного дыхания в ответ на запах белого человека в Саду, — это тишина вакуума, безвоздушного пространства, где звуку нет пути, нет носителя, и поэтому до моих ушей доносится только тот звук, который вибрирует и распространяется по моему телу. Я слышу треск шейных позвонков, когда поворачиваю голову влево, чтобы посмотреть на тишину; все, что я вижу, безжизненно. Я пришел в такое место, где от растений остались пустые скорлупы, по которым ничего в движется; вот справа банановое дерево, в нем нет сока, его кора прозрачна, потому что все, что текло и наполняло его клетки и поддерживало его форму, перестало течь и высохло, и ничего не осталось, кроме мертвых волокон клетчатки в недвижном воздухе; у самого ствола дерева лежат остатки орхидеи: ее плоть раздулась и лопнула, и жизнь оставила ее; множество других растений почернели, как будто отравленные изнутри. И больше ничего нет. Все черное, серое и болезненно белое, пейзаж местности, покинутой жизнью. Я пытаюсь вдохнуть, хватаю воздух, задыхаюсь. Это дух смерти, испарения пустоты, призраки разложения, повисшие здесь среди праха, когда все умерло.
Это в почве. Я падаю на колени и слышу хруст сухих листьев, и я понимаю, что я слышу, — звуков нет только потому, что нигде и ничто больше не шевелится, — я погружаю руки в пересохшую почву, мои пальцы отчаянно раскапывают ее, все глубже и неистовее впиваются в безводную толщу, стремясь добраться туда, где она осквернена и отравлена, где стоит вся плазма, оказавшаяся ядом, и Земля отнимает ее, выводит из убитых ею существ, из каждой клетки, из каждого волокна и сосуда, пока джунгли не превратятся в кладбище высушенных тел, хрупких оболочек когда-то живых организмов, и я вытаскиваю руки, липкие от грязи, и подношу их к лицу, я стону от отчаяния, воздух из моих легких иссушает налипшую землю, я чувствую ее тончайшую дрожь на моих руках, когда остатки влаги покидают их поверхность. И я понял, наконец, что это от меня исходит отравленная влага; этот воздух, который я выдыхаю, пот, который с меня льется, мои слезы, мой запах, моя сущность, даже мое намерение, предшествовавшее моему движению сквозь джунгли, — все это стало отравой, превратило воду, которая несла питание минералы, в смертоносную жидкость, и Земля теперь забирает ее обратно, втягивает ее в себя, чтобы она не испарилась утром, не образовала облака и не пролилась дождем в других местах. Земля берет в себя яд, который исходит от меня. Я понял в этот момент, что виновен именно я, а Она поглощает своей плотью всю мерзость, которую я выделяю, чтобы не допустить распространения болезни. Но как Ей опередить меня? Она может спастись только в том случае, если я… если я прекращу… И я надсадно кричу в абсолютную тишину ночи.
Вот почему я сказал, что держал страдание в своих руках; и страдания обманутой возлюбленной были ничто по сравнению со страданиями Земли, которая дрожала от моего прикосновения. Человеческие представления о муках недостаточны, чтобы объяснить те содрогания, которые я чувствовал глубоко под почвой погибших джунглей. Да, все это воспринималось той областью сознания, где обитает смерть, где зарождается и крепнет сам дух страха. Я хорошо знал это состояние, хотя сейчас оно не было вызвано пробной каплей аяхуаски. Мне не раз приходилось испытывать страшные проявления этой стихии, когда она, по моему приглашению, наводняла мой рассудок: в работе на Западном пути я должен был сознательно приветствовать страх и приглашать смерть, и они приходили и требовали меня. И тогда я видел, как джунгли превращаются в жидкость и фосфоресцирующими ручейками стекаются к Рамону в лагуну, и я сам опустился на ее дно и сам видел, как я умираю на песчаном дне, я утратил все ощущения и чувствовал только собственное трупное окоченение; я свободно уходил из своего тела и следовал за черным, как ночь, ягуаром к свету, о котором рассказывают все, кто пережил близкое к смерти состояние, и я на мгновение прикоснулся к тому яркому свету, и тогда все, что я знал, отразилось в его сиянии, все что я когда-либо видел, предстало передо мной бесчисленным множеством своих сторон, и я умер и поддерживал свое сознание через смерть. Я стал «воином духа», у которого нет врагов ни в этой жизни, ни в следующей. Я ходил по снегу, не оставляя следов, потому что я больше не боялся смерти, ибо смерть не может претендовать на того, кто уже умер; я переживал состояние смерти, я научился воспринимать ее и знать такой, какой она есть. Да, я видел и чувствовал множество других необычайных вещей в последующих экспериментах с аяхуаской под мелодию песен Рамона или Августина, под звон их однострунной арфы и непрерывный белый шум, хор джунглей. Но тогда я занимался медитацией, мое тело было неподвижным, я двигался только в пространстве сознания. И смерть всегда была моей смертью. В этот же раз я переживал не свою смерть — хотя близилась минута, когда она должна была стать и моею.
В этот момент я знал, что Земля умирает, что я, как и все те, кто скоро вломятся в это кладбище, намереваясь убить меня, — все мы Ее убийцы. Я Ее дитя, и у меня легион братьев и сестер. Каждый из нас, я знаю, сделал это, и мучения этого отравленного праха на моих руках распространяются до самого сердца планеты, которая выносила и родила каждого из нас.
Можно ли помыслить что-либо более возмутительное, чем зрелище болезни, например венерической, переданной матери сыном? Наглядное доказательство у меня в руках, оно неопровержимо, я свидетельствую. И мои слезы падают на него и твердеют, превращаются в химические кристаллы. Они и есть химические кристаллы. И я знаю, что не смогу жить с этим знанием; каждая нездоровая клетка моего тела кричит от ненависти к себе.
Пронизанный этим смертельным чувством, я поднимаюсь на ноги и, спотыкаясь, бесцельно, молча иду вперед до тех пор, пока голоса моих убийц не достигают моего слуха; я бегу, движимый последним бессмысленным импульсом — выжить во что бы то ни стало.
Да, конечно, это сендеро, лесные партизаны — фанатичные, без понятия о своих намерениях, помешанные на насилии, ослепленные эгоистическими интересами, под камуфляжем социальных реформ (как и все революционеры), лицемерные и пьяные от вседозволенности. Мои палачи.
Очередь из автомата раздается, как отрыжка, в тишине позади меня, она заглушила бы сердцебиение джунглей, если бы они были живы. Но я жив, их крики и смех достигают меня, щекочут затылок.
Я падаю прямо лицом в сухой папоротник. Я приподнимаю голову и вижу, как сосуды, пронизывающие каждый листик, высыхают, затвердевают под моим взглядом; вся сосудистая система погибла, отравленная мерзостью, которую почва все еще отсасывает. Погибает, вянет и гниет все, к чему я прикасаюсь взглядом, к чему прикасаются они, мои преследователи, вот они ломятся в безмозглой ярости сквозь оцепеневший лес.