Разговора с ним у меня не получилось: то ли он не принял меня, а то ли совершенно впал в безумие свое. Бился я с ним, бился несколько часов, все без толку. Протоколы забрал да и к пленочкам приложил. Дурак! Сто раз я потом пожалел, что сделал так! Своими руками в золу превратил все сказанное. А что потом по памяти переписал, так в том цены особой нету, сам понимаешь. Я ведь обычно с ним говорил, со Стоменовым. Но вы с Ракшиевым по-особенному как-то. Потому я и интерес большой к тебе имею. Вот так. Вот так. Вот так.
Только в протоколах Кристо ничего не было, кроме самих бесед наших. Но ты еще и все его безумие вместил, многие детали верные подметил, которые он или упустил, или вовсе не знал. Так что к тебе интерес мой больше, понятно дело. Одна лишь беда: Ракшиев этот хоть и сумасшедший был, а в слово сказанное верил искренне. А ты здоровым будешь, но слово свое ложью называешь, игрой воображения. А ведь сказали вы с ним слова – одни и те же. Вот ведь какая загадка выходит.
– Я так понимаю, – сказал горбун, вышагивая от стены к стене, – карточку ты увидел, так? Она может светиться ярче остальных. Она может дрогнуть или выпасть из ряда. Мозолит глаз, не оторвать, не отряхнуться, взор твой внутренний на нее спотыкается, верно? Разно может быть, но неважно, как именно.
Я в этих вопросах собаку съел. Чай, не зря годами по колдунам да по знахарям ошивался. Насквозь человечишку вижу – подчас лучше, чем он себя воображает. Вот так. Андрюша, а ну-ка, расцепи его на минутку, покажу кое-что.
Стороженко шумно чавкал жвачкой, его горячее клубничное дыхание обожгло мне щеку. Руки у меня лежали на столе, не внатяг и почти не чувствуя металл, но когда наручники щелкнули, я поочередно ладонью потер запястья, словно бы освобождаясь от неприятного ощущения на коже.
– Глаза-ка закрой, – гавкнул горбун. – Закрой глазенки-то свои. Вот так. Сейчас я положу карточки опять подле тебя, только все их перетасую, а ты ручонкой над ней поводи. И где большее тепло почуешь, покажи. Давай, давай, начинай. Прощупай сначала, где лежат они перед тобой, а потом уже не трогай.
Я поднял руки, чувствуя, как они дрожат. Моя правая ладонь пылала жаром. Я неуверенно провел несколько раз над столом, но ничего не почувствовал.
– Не знаю, – сказал я, открывая глаза. – Я ничего не чувствую, никакого тепла.
Какое-то движение у меня за спиной, и дубинка оглушительно шлепнула по столу, так что вода из его стакана немного расплескалась. У меня перехватило дыхание от страха.
– Ищи, ищи, – ехидно сказал горбун, – иначе в следующий раз по хребту прилетит. Глаза-ка закрой и ищи. – Он остановился и посмотрел на меня. – Ищи! Не думай ни о чем, ищи!
Не головой ищи, а руками своими. Глаза соврут, голова слукавит, но руки правду скажут. Руки слушай свои, руки чувствуй свои, слушайся рук своих! Давай, давай, закрыл глазки! Ищи!
Шумное дыхание за спиной сводило судорогой мышцы. Через силу я поднял правую руку и провел ею над столом. Что-то показалось мне. Я провел еще раз, и в одном месте очень явственно угадывалось тепло. Я открыл глаза и перевернул карточку.
– Это любая бабка деревенская сделает и любой дурак смогет, стоит чуток поучить его, – оскалился горбун и снова начал ходить. – Но молодец все же будешь. Хорошо. Ты зацепи его, Андрюшенька, обратно, хватит этого ему на сегодня.
Я перевел дух. Черная толстая роговая оправа очков пялилась на меня, тонкие ниточки губ кривились в недоброй усмешке.
– А ведь меня кто-то и за колдуна самого чтил, – вышагивал горбун. – Из-за уродства все моего. И привечали, конечно, жалели меня, бабки-знахарки особенно. Никто меня так и не угадал, кто я есть на самом деле. Говорили всякое, да все пустое. Оно и раньше силу редко встретишь настоящую, дельную, а после встречи нашей с ним – и особенно, потому как ты разумеешь, что есть сила истинная колдовская и каковой путь пройти должон ты, чтобы заиметь ее сполна. И никакими коленами не передается сила эта. Не передается. Вот так.
Ты не косись, что говорю простецки я: раньше в этом надобность была, потому как много с разной простотой общался, а потом и не смог уже иначе, прикипели ко мне слова его, на веки вечные в сердце мое вошли, разум мне замутили и кровь мою взгорячили. Страшным испытанием слово его мне сделалось, ибо силу мою уничижило и в прах ее развеяло. Как в соперничестве с сильным телом постигаешь ты ничтожество свое, так и в прикосновении к духу сильного – дух свой, гнилой и жалкий, постигаешь сполна. Но когда детвора вслед за тобой бежит и пальцем в тебя кажет, тебе не так горько, потому как знаешь, что такой и есть ты, таким уродился. А вот когда душу из тебя вынут да еще и покажут, как ее черви тщеславные жрут, жрут и жиреют, – вот тут тебе и тошно будет, как никогда еще не было.
А ведь таким сильным я себе мнился: колдунов я по нарам да по больницам растасовывал, судьбами людскими вершил одним движением пера. Знавал много и знанием этим много пользовался. А по делу вышло, что и не знал я ничего вовсе. Вот так. Вот так. Вот так.
Послушай-ка вот еще, что зачту. Это как раз тот день, когда твой Ракшиев, якобы, не был на допросе и что-то там упустил. Почему-то сошлось так, что и у него в протоколах этот день выпал, камнем канул куда-то. Ну а у меня он записан в целости и справности. Вот ты и послушай, чего в фантазиях своих не доглядел.
Стоменов: Знавал я одну женщину еще до войны, звали ее Валентина. Была она особливо людям немила, люд ее сторонился, а все потому, что как речь заведет, так худо вскорости слухателю ее делается. Будто бы захворал он. Хоть слушает тебя, а хоть сама говорит, все одно, болезненным ее слушатель делается. Или хворь на него нападает, или сил лишается, как будто работу тяжелую исполнил. И баба-то видная, и кавалеры охаживают, и сама она к ним с расположением, а отходят они от нее и не задерживаются. Живет одна одиноко, и подружков у ней нету, тоже ее сторонятся, хотя и мила она, и добра, и приветлива, и даже подсобить в беде всегда охочая. А вот нет, худо все получается, болеют от нее люди. Так и прожила она всю жизнь одинешенька.
Ей бы возгневаться да лютовать почем зря на первого встречного, и то бы польза вышла. Ан нет, все у нее хороши, всех она привечать готова, никому отворота не даст. Людишек манит это сперва, такая разлюбезность, а потом они хворают и более уже сторонятся опасливо. А потому все, что на вершинке-то одно, а на донышке иное, и раз ты брюхом уже весь к ней поворотился, как щенок, которому пузо чешут, то впрок умнее будешь, и зверя домашним животным мнить не станешь, даже если он и ластится к тебе. Знала бы Валентина эта, что за сила в ей бродит, знатной колдовкой могла бы быть. Да только поистратила она силу-то свою почем зря, на суету суетную, на людишек случайных.
А был бы нашенский если, то человеку не просто слова добрые и расположение покорное, а и впрямь послабление вышло бы. Рана какая давняя зажила бы. Болезнь неизлечимая его тело оставила навсегда, дело важное справилось. А потом вдруг и помер человечишко этот, нечаянно как будто.
Или захворал еще шибче. Или расстроилось все у него окончательно и опустошительно. А почему, Сергей Дмитрич? Да потому, что он самолично брюхо свое подставил, нутро свое на выест отдал. Делай что хошь: хошь – кровь ему омолоди, а хошь – попорти ее, весь он в распоряжении твоем, без остатку.
Потому и котенок даден, чтобы осилить, значит, науку нашенскую. Почуять его надобно, прежде чем обережную себе зачинать, приноровиться к духу его, расположение сделать. А только тогда и уваривай. А вы, городские, вишь, какие скорые: и шагу не ступил, а словно царем уже сделался. Много ли силов надо, котенка придавить слепенького? Он уж тогда с волком бы состязался, все больше проку выйдет. Прикипи сперва, всю подноготную себе к сердцу приложи и силушку срасходуй, чтоб нужное к тебе само брюхом поворотилось, а после уж тогда и делай, чего хошь.
Следователь: Знаешь, о чем подумал я, Андрей Николаевич?
Стоменов: Да знамо, знамо, все о девке моей выпытываешь, уразуметь хочешь. Но ты не торопи, а слушай востро: перед девкой этой еще и собака есть. Только если на кота год мы имеем, то собаку три уже года охаживать тебе надобно. Ну а ребятишку напоследок надо девять лет в сердце своем носить, заботу ему давать. И тока тогда его мертви. А не вышло если девяти, то поворотись назад, и все сначала зачинай, пока не довершишь начатого так, как положено.