Он оглянулся, похлопал себя по карманам и поднялся. Я тоже вскочил и протянул ему руку:
— Благодарю вас, профессор Моралес, за ваше время и терпение. Мне повезло, что я нашел вас.
Он отмахнулся от этих слов.
— И я обязательно вернусь, — сказал я. — Для меня очень лестно прочитать лекцию вашим студентам.
Внимание профессора опять было привлечено чем-то за моей спиной. Я обернулся, но на этот раз недаром. В дверях кафетерия в луже стекающей воды стояли два молодых индейца.
Черные волосы прилипли к их лбам, одежда промокла насквозь. Они стояли босиком, прижав башмаки к животу. Они смотрели на профессора доверчиво и вопросительно.
— Зачем вы взяли обувь, jovenes?
— На дворе дождь, учитель.
— Да, — спокойно сказал профессор, — я об этом догадался. Мы проведем наш урок здесь в кафетерии. Но почему же вы босиком?
Они опустили глаза:
— Мы не хотели, чтобы наши башмаки промокли.
Профессор Моралес вздохнул и положил мне руку на плечо.
— Да, — произнес он на аккуратном английском, — читать им лекцию — это лестно.
13 февраля, во время перелета через Амазонку
Опыт и служба опыту.
Сижу возле окна в жалком реликтовом самолете, проходившем последний техосмотр, видимо, еще во времена Эйзенхауэра. Два спаренных пропеллера молотят воздух и влекуг меня все ближе к какой-то посадочной дорожке в джунглях. Вспоминаю подобный полет три года тому назад. Оахака, Мексика. Индейцы-гвиколы. Опыт? Или служба опыту?
В 1969 году, в самом конце моего последнего курса в колледже, уже со степенью бакалавра в кармане я был зачислен в аспирантуру при новом Институте гуманистической психологии. До этого, чтобы свести концы с концами, я преподавал испанский для небольшой группы студентов частного учебного заведения, и когда пришло сообщение о моем зачислении в аспирантуру, решил отметить это событие четырехнедельной поездкой в Мексику. Трудно сказать, кому больше не терпится, чтобы студенты исчезли на лето, — их родителям или им самим.
Месяц мы провели в Мехико-сити и юго-восточнее, на Юкатанском полуострове и на родине майя, после чего я отправил студентов назад в Сан-Франциско (их чемоданы были набиты грязным бельем, головы — разговорным испанским, а глаза широко открыты после всего впервые увиденного в третьем мире), а сам остался, перелетел в Тепик на западном побережье Мексики и там нанял пилота вместе с его единственным самолетом «Чессна», чтобы добраться до Меса дель Найяр, штат Оахака.
Нам пришлось дважды атаковать узкую посадочную полосу в горах: но ней бродили свиньи, овцы, тощие скелетоподобные коровы — всей этой живностью управлял маленький пастушок в белой одежде. Звали его Жерардо. Я нанял у него ослика, чтобы забраться еще выше в горы, в деревню, из которой, как оказалось, был и он сам.
Я прожил у гвиколов три недели. Я потряс их ребятишек картами мира, нарисованными на песке, узнал кое-что об этой изолированной культуре, о смысле ярких изображений из цветной пряжи, которыми славилось племя. Нити, окрашенные натуральными красителями, вдавливаются в покрытую пчелиным воском доску и образуют пиктографический портрет человека, модель его психодинамики, «ловца духа». Художник является своего рода психологом; он тщательно составляет картину, по которой затем рассказывает историю болезни своего клиента.
Решающим в этом виде терапии оказывается момент, когда душа схвачена на картине. После этого художник, он же целитель, тонко изменяет картину, вызывая тем самым изменения и в состоянии пациента.
Сейчас туризм стал главным источником доходов Мексиканской республики, и картинки из цветной пряжи превратились в популярный сувенир; синтетическая пряжа «дей-гло» вытеснила натуральные цвета и волокна, искусство сохранилось в прежних формах, но потеряло свой смысл.
Но здесь, в отдаленной горной деревушке, сидя на табуретке в дверях своей casita, донья Хуанита, бабушка Жерардо, обрабатывала пряжу собственными руками; грубые мозолистые пальцы ее рук были глубоко пропитаны красителями. Свое искусство и интуицию она в большой мере относила на счет hikuli — пейота, священного кактуса индейских сельских племен Мексики.
Если бы у меня были средства и время, чтобы пожить у гвнколов дольше, чем те несколько недель, я смог бы отправиться вместе с несколькими жителями деревни в одно из их ежегодных паломничеств на северо-восток; там, среди пустыни, на склонах священной горы Вирикута, они собирают пейот. Может быть, я даже научился бы «думать как гвикол», поедая кактус вместе с ними.
Вместо этого, когда заканчивалась вторая неделя, Хуанита предложила мне «пойти побыть» с пейотом. Она показала на вершину горы милях в двух от деревни и велела отправляться туда после обеда два дня подряд, ничего не есть и медитировать там, чтобы очистился мой ум. Два дня я сидел там после полудня на выжженном солнцем гребне, скрестив ноги, и старался придумать что-нибудь, о чем можно было бы думать, и засыпал под жгучим мексиканским солнцем.
Вечером второго дня, возвращаясь домой, я встретил Хуаниту на околице деревни.
— У тебя такая же проблема, как и у оленя, — сказала она. — Ты всегда спускаешься с горы той самой тропой, которой поднимался.
Я читал отчеты о психоделическом действии пейота, о картинах райского блаженства, о мудрости, сообщаемой еле слышными голосами, об ощущении ненаправленного времени, — и мой пустой желудок судорожно сжался от адреналина, когда она сунула мне в руку пять батончиков пейота и сказала, чтобы я обратился к духу растения и медленно жевал батончики, представляя себе, что жую плоть Земли.
Нерешительно побрел я назад, к своему месту на вершине горы, и там съел один за другим все пять кусочков пейота. На вкус это было что-то вроде дважды вырванной блевотины. Я весь дрожал от его отвратительной горечи и на протяжении часа меня тошнило и рвало на куст толокнянки.
Наконец желудок успокоился, спазмы прекратились, и я почувствовал одиночество. Куст толокнянки блестел под лучами раскаленного солнца, и я сидел над непривычно контрастным миром, над Землей, частью которой я не был. Я существовал отдельно.
Смещенный, чужой, непричастный. Лишенный этих камней, кустиков, пыли, блестящей толокнянки, пейзажа передо мной, я чувствовал себя покинутым. Я прикоснулся ладонью к коричневой пыли и почувствовал ее тепло, она смешалась с потом, покрывавшим мои ладони, и я поднес ладонь к лицу и коснулся его; пыль размазалась по лицу и смешалась со слюной в уголке рта.
Белизна солнечного света сменилась пламенеющей желтизной, а затем оранжевым сиянием. Я размазывал по щекам грязь, замешанную на моем поте и слюне. Я стащил с себя рубашку и размалевал тело красно-коричневой землей, я замаскировал себя, я обмазал грязью руки, шею и грудь и тут почувствовал, что теряю силы. Грязь высыхала и трескалась, и я знал, что я из Земли и что в Землю возвращусь. Эта мать будет беречь меня, баюкать и любить, несмотря на то, что я всего-то и делал, что ходил по ней, даже не задумываясь об этом, и искал себе удовольствий, и играл мелодраму собственной жизни.
Солнце садилось, и я не сводил с него расширенных зрачков. Я всасывал его глазами и чувствовал, как его жар насыщает мое тело изнутри и удерживается скорлупой из высохшей, спекшейся грязи. Такая вот планетарная припарка.
Я помню, как обратил внимание на свое дыхание. Я дышал солнцем. Я мог посадить солнце своим дыханием, я ощущал, как сажаю его все ниже каждым выдохом. Я помню удивительное открытие: я проверяю глубину своего дыхания по скорости погружения солнца за горизонт. Глубокий вдох, легкие заполнены, длительный выдох — и солнце исчезло. И я уснул.
Проснулся я где-то после полуночи и направился вниз, тщательно выбирая другую дорогу к деревне. Хуанита ожидала меня. Она смотрела на меня недоверчиво; я обнял ее и позволил уложить себя в постель. Десять часов спустя я проснулся от зловония моего тела; я с трудом выбрался на улицу, солнце уже было высоко. Я вымылся в холодной воде речушки, которая сбегала с гор и протекала рядом с селением. Немного ниже но течению русло расширялось, образуя небольшую заводь; я плавал там на спине, глядя в прозрачно-синее горное небо. Проглоченный вчера шарик пейота с грязью внезапно вызвал у меня резкий приступ диареи, и мой кишечник опорожнился. Я поднялся вверх по течению, помылся и выкарабкался на берег, чувствуя себя так, словно меня выпороли. Я сидел над речкой и думал, что, независимо от количества земли, которую я на себя намазал, я все равно остаюсь белым человеком, и этот человек гадит в воду, которую другие пьют. Этот случай рассказал мне об экологии больше, чем все книги и статьи, которые я читал с тех пор.
Я вернулся в Калифорнию одетым, как гвикол: белые штаны, белая рубашка и яркий вязаный кушак. Но мне тогда было лишь немногим больше двадцати, и я не сомневался, что глубина моих познаний дает мне право на такую вычурность — по сути, на саморекламу.